«Плохо, — подумал Осланд, — этот тип становится кротким, почти извиняющимся. Теряет свою агрессивную суть. Надо его немного разозлить, чтобы сохранить наши роли: культурный журналист против разъяренного напыщенного задаваки».
— Насколько мне известно, — он воспользовался паузой, что ее сделал профессор, — источником генов являются родители, а не место рождения.
— Genius loci[2], конечно, никак не связанный с генетикой, — смиренно сказал математик, — разве что этимологически. Однако остается неким образом закодированным в каждой мозговой клетке, создавая необъяснимые до сих пор цепи информации.
— Трудно это представить, — Осланд немедленно обошел эту тему, — что дух места является математическим и что львовяне жили математикой, которая проникла, если можно так выразиться, в их кровь…
— Ба! — прервал его профессор. — Люди жили математикой и умирали за нее. То было дело жизни и смерти. Она могла оживить и нанести смертельный удар. Словно тот вирус, который убивает, но другим разом становится вакциной…
— Если уважаемые зрители желают узнать больше про смертоносную львовскую математику, — на этот раз Осланд вмешался, потому что на огромных студийных часах увидел, что время на разговор исчерпано, — то приглашаю вас посмотреть очень интересный документальный фильм, который называется «Числа Харона».
Погасли фонари камер. В студии воцарилась тишина. Один из операторов камеры показал Осланду поднятый большой палец. Остальные поздравляли его с победой. Сверре закрыл глаза и сразу забыл про город, которому вырвали польское сердце, про математику и сложную судьбу Восточной Европы, которую воспринимал как огромный славянский конгломерат под протекторатом России. Когда в студию зашел шеф, чтобы поздравить его и одарить слюнявым поцелуем Иуды, Осланд мысленно был на южных островах, окруженный темнокожими рабынями.
Число ведьмы
(…) я (…) потому и люблю ваш земной реализм. Тут у вас все очерчено, тут формула, тут геометрия, а у нас все какие-то неопределенные уравнения!
І
Ему было жутко неудобно в тесном углу на грязном чердаке. Он дрожал, когда пауки щекотали своими лапками его голые икры, едва слышно ругался, когда вода, которая капала с крыши, стекала за шиворот, дрожал от отвращения, когда у него над головой разгуливали голубиные паразиты, гадкие плоские блохи, способные покусать до крови. Сначала он прижигал их зажигалкой, однако и это развлечение быстро ему надоело.
Он озяб, съежившись в неестественной позе уже много часов. Прийти сюда пришлось рано утром, когда жильцы еще спали. А потом он стал ждать. Сомнительным разнообразием бесконечных часов были разве что глупые разговоры двух учеников украинской школы «Народный дом», которые сбежали с уроков и сейчас курили в своем безопасном укрытии. Потом их вытурила дородная служанка, которая, развесив выстиранное белье, тут же удовлетворила бородатого постояльца, который прибежал за ней, предварительно расстегнув ширинку. Ни неотесанные курильщики, ни лычаковский Ромео, который обнимал на опрокинутой лохани свою Джульетту, не заметили, как он спрятался в темном углу за старой ванной, подставленной, чтобы туда во время дождя стекала вода с дырявой крыши.
А потом не было никаких развлечений. Он шипел от боли в затекших ногах и одновременно радовался, что скоро схватит-таки старуху. Да, она придет сюда вовремя, ее толстые, как у слона, ноги преодолеют выщербленные ступени, а сама бабка, запыхавшись, постучит в дверь так, как они и договорились заранее. А потом удалится боковыми дверями в грязную и вонючую голубятню. Наверное, не сморщит от отвращения нос, ведь ее тело — это настоящий рассадник паразитов, а грязь аж отслаивается со складок давно немытой кожи! Пожалуй, захлопает косыми глазками и оглянется с глуповатой улыбкой. Осмотрится, а потом закинет голову назад. И тогда он воплотит свой план.
Ждал.
Постепенно разжигал собственное возбуждение.
И дождался. Около пяти вечера на лестнице послышались шаги. Сопение стихало, когда ее подкованные железом ботинки стучали по ступеням, шумело, когда она останавливалась между этажами, чтобы набрать воздуха в астматические бронхи.
Осталось несколько ступенек.
Стиснув зубы от отвращения, он вошел сквозь металлическую дверцу в помещение, покрытое несколькосантиметровым слоем голубиного помета. Птицы на жердях неспокойно шелохнулись, однако не убегали в сторону открытого окна. Эти жирные твари не боялись людей и знали их привычки. Сначала слетались тучей на двор расположенной поблизости фабрики рыбьего жира и купальных солей «Гален», и там во время обеденного перерыва позволяли рабочим и служащим подкармливать себя хлебными крошками. Затем заполняли небольшой стадион за женской учительской семинарией на улице Сакраменток, где в течение большого перерыва садились ученицам на плечи, мельтешили под ногами, а потом, сытые и сонные, возвращались в свою голубятню.
Этот закоулок раньше принадлежал владельцу дома. Он соединялся с общим чердаком маленькими дверями, однако имел отдельный выход на лестницу. Если бы не вонь и помет, это был бы идеальный закоулок для тайных свиданий. Незнакомец хорошо знал это место. И все запланировал.
Потер заболевшие икры и колени, прислушался к хриплому дыханию старухи. Подошел к двери и припал к ним ухом. Отодвинул засов и открыл.
Вопреки его ожиданиям, она и словом не отозвалась. Стояла посередине голубятни и смотрела на него. С одной из жердей над головой старухи взлетел голубь и вспорхнул к зарешеченному окошку. Она испугалась и резко подняла голову. Открыла морщинистую шею. Этого он и ждал.
Закинул на нее петлю и припал к спине женщины. Она отчаянно старалась сохранить равновесие и освободиться, но он кружил вместе с ней. Старуха хрипела, сжимая пальцы на шершавой петле, а с ее посиневшего языка капала пена.
Мужчина отпустил женщину так же внезапно, как и набросился на нее. Сначала она упала на колени, а потом растянулась на покрытом голубиным пометом полу. Рычала, как сука, схватившись за шею. На мгновение спряталась от его взгляда в облаке пыли и птичьего пуха.
Кинулся на нее. Коленями прижал руки. Возбужденный, встал над побагровевшим лицом старухи. В руке сжимал пятидюймовый кровельный гвоздь. Второй рукой дернул ее за уложенное узлом жирные волосы.
Лязг ножниц был последним услышанным ей звуком.
Последним ощущением был укол гвоздя в язык.
Последнее, что она увидела, был молоток, подымающийся над ее сморщенным лицом.
II
Эдвард Попельский сидел в задрипанном кабаке Бомбаха на улице Бернштайна и раздумывал, как унять дрожь правой ноги. Его нижняя конечность начала вертикально подергиваться, как только он сел за стол какие-то четверть часа назад. Именно тогда он почувствовал, что каблук его стоптанного ботинка скользнул на заплеванном полу. Встав на цыпочки, Попельский сильно отклонился назад и осмотрел обувь. К счастью, он лишь наступил на вареную картофелину, что упала с чьей-то тарелки. Вытер подошву об пол, избавляясь от клейкой массы. Теперь каблук был чистый. Поцарапанный, стоптанный, но чистый. Точь-в-точь такой, как у героев вестернов, он требовал замены подметки, отчаянно умолял, чтобы его починили, однако аж блестел от гуталина.
Хуже было то, что ухода требовала не только подошва, но и передняя часть ботинка. Носок чуть отставал от подметки, образуя щель, из которой Попельский перочинным ножиком ежедневно выковыривал песок. «Мой ботинок напоминает обнищавшего аристократа, — думал Эдвард, — а сам я убогий педант, нищий денди. Последняя фраза, конечно, оксюморон, поэтому с точки зрения логики никого не касается. Вывод однозначный: я никто».
Попельского охватила волна ярости, а нога начала нервно вибрировать. «Можно отнести ботинки к сапожнику, — думал он, потирая покрасневшую от гнева лысину, — но ни один мастер не починит их в течение одного дня. Любой скажет: «Да уважаемый пан, и крейцеров нет, да люди и худшие сапоги мне тут отдают, и кризис, приходите, милый пан, самое раннее послезавтра, так мешти[4] будут, как новые». Вот, что я услышу от любого сапожника, — мысленно повторял Попельский, — и как тут быть? Я буду сидеть под вынужденным домашним арестом аж два дня, потому что это моя единственная пара обуви!» И он стукнул кулаком по столу, а его нога бешено заплясала между столешницей и полом.
— Ах, пан кумисар что-то нынче не тово, — заметил молодой чахоточник, о чьей принадлежности к корпорации официантов свидетельствовала уничтоженная молью бабочка, перекинутое через плечо грязное полотенце и бутылка водки «Чистая монопольная» в руке. — Может, еще один шнапсик для настроения?
Нога Попельского продолжала дергаться.
— Решил посмеяться надо мной, а, щенок? — прошипел он официанту. — Еще раз обратишься ко мне «кумисар», то зубы пересчитаешь! Каждый ребенок в Жовковском предместье знает, что я больше в полиции не работаю!
— Прошу прощения уважаемого пана, — юноша оскалил мелкие почерневшие зубы и красные десны. — Я тут где-то с неделю и не знаю, но те вот там вар'яти[5], — кивнул он головой на бармена, — говорят, что тот галантный пан — то кумисар, ну, так я вам сказал «пан кумисар».
Гость успокоился и показал пальцем на опустевшие рюмку и тарелку. Когда первую наполнили водкой, а вторую — капустой со шкварками, заплатил, добавив пять грошей на чай. Ему никогда не приходило в голову, что комплимент «галантный» может доставить удовольствие. Но чувство радости быстро прошло, потому что Попельский осознавал, что его элегантным его могут считать разве что батяры, продажные девки или новоиспеченные официанты, которые до недавнего времени мыли кружки в придорожных кафешках. Никто из высшего общества не охарактеризовал бы его так. Достаточно лишь взглянуть на его пристяжной воротничок, вытертый жесткой щетиной, на потрепанные манжеты, от которых десятилетняя дочь бывшего «кумисара» отрезала нитки, на ботинки, которые хотя и были почищены и нагуталинены, но все же не могли скрыть глубоких заломов в коже.