— Может, вы что-то скажете нам об этом, доктор, — Коцовский глянул на Пидгирного и раскаленным кончиком сигареты описал круг над этой странной вещью.
— У меня нет никаких сомнений, — медик поднялся и посмотрел на присутствующих, — что это волосы убитой Люби Байдиковой, которые у нее срезали над лбом.
Наступила тишина, которую прервал Заремба.
— Среди нас кого-то не хватает, — сказал он. — Некого дегенерата. Один дегенерат убил, значит, это дело как раз для другого дегенерата.
VI
Последний раз Эдвард Попельский стоял за университетской кафедрой в 1907 году. Тогда ему как раз исполнился двадцать один, и молодой студент был полон научного энтузиазма, увлечения теорией Кантора и мечтаний о своем победном вторжении в мир математической бесконечности. Двадцать три года назад в Вене был жаркий апрельский день. Попельский хорошо его запомнил, потому что именно тогда у него проявились симптомы страшной болезни, до сих пор как будто спящей и затаившейся. Именно в тот день он попросил профессора Франца Мертенса, чтобы тот позволил ему публично продемонстрировать определенные сомнения, которые касались доказательства Кенигом закона взаимности Гаусса. Над этим доказательством Попельский просидел неделю, и ему показалось, что он нашел в нем слабое место. Он уже собирался показать преподавателю и коллегам с математического семинара Венского университета критичный пункт, в котором одна формула вроде бы очевидным образом вытекает из другой, когда почувствовал резкое головокружение, и совершенно забыл, в чем же заключается слабость Кениговых выводов. В течение нескольких минут Попельский тупо всматривался в доску, потом его тело сотрясли легкие судороги, и он покинул кафедру с ужасной пустотой в голове. Профессор Мертенс проводил его удивленным взглядом, а коллеги были полны иронии. Через неделю, когда Попельский разыгрывал шахматную партию в парке Пратер, с ним впервые со времен детства случился эпилептический приступ. Головокружение во время математического семинара и приступ в парке были вызваны, как объяснил на следующий день уважаемый и известный венский медик, доктор Самуэль Монд, одной и той же причиной: солнечными лучами, рассеянными кронами и ветвями деревьев. «Это повлекло epilepsiam photogenicam», — поставил диагноз доктор Монд, наказав пациенту избегать любого мигания света, особенно дневного. То есть Попельскому пришлось каждый день носить темные очки и перейти на вечерне-ночной образ жизни. Вот почему молодой Эдвард Попельский вынужден был отказаться от учебы на математическом факультете, поскольку занятия там проходили утром, когда солнце щедро заливало своими лучами большую аудиторию, окна которой выходили на восток, и выбрать другой факультет и другие лекции, которые проводились бы по вечерам. Такие занятия предлагал лишь университетский филологический семинар, и вскоре несчастному эпилептику пришлось из математика превратиться в студента-классика. Профессор Франц Мертенс, который происходил из Великопольши, утешал его по-польски, подчеркивая, что от математики недалеко до греческой и латинской метрики, после чего подарил ему свою докторскую диссертацию под названием «We functione potentiali duarum ellipsoidum homogenearum»[20], написанную, естественно, на латыни. Слова профессора запечалились Попельскому в память и, став филологом, посвятил себя исключительно исторической грамматике и архаичной латинской метрике, защитив в 1914 году диссертацию на эту тему. Однако он не забыл про «королеву наук», поскольку именно частные уроки по математике и латыни давали ему заработок, пока он не начал работать в полиции, и впоследствии, то есть с конца войны до 1921 года, и через семь лет, когда Коцовский с треском выкинул его из Следственного отдела.
Сейчас, когда после венского головокружения миновали двадцать три года, Попельский стоял на месте преподавателя на кафедре классической филологии Львовского университета имени Яна-Казимира и приводил в порядок свои заметки перед лекцией. Чтобы не допустить ужасной мысли о возможности повторения венских событий, он старался сосредоточиться исключительно на своих научных размышлениях. Чтобы лучше сконцентрироваться, Эдвард закрыл глаза и вдыхал весенние ароматы, которые вливались в открытое окно, и как будто с расстояния прислушался к вступлению, который произносил худой паныч в пенсне, руководитель студенческого филологического кружка. После вежливых слов благодарности за организационную поддержку в адрес отсутствующего ныне председателя преподавательской экзаменационной комиссии, профессора Константина Хилинского, студент перешел к теме.
— На статью пана доктора Попельского, — запинаясь, читал свои заметки оратор, — под названием «Versuch einer quasi-matematischen Analyse des plautiniscken Sprachverses»[21] я наткнулся совершенно случайно в «Отчетах Перемышльской Императорско-королевской гимназии» за 1914 год, поскольку именно в этом году пан доктор работал в этом учебном заведении как суплент[22]. Эту публикацию я прочитал не без трудностей, однако с огромным интересом, поскольку она имеет прекрасное практическое применение и облегчает анализ Плавтовых стихов, который для некоторых моих коллег является ахиллесовой пятой, но вовсе не потому, что наши преподаватели этому плохо учат. — Здесь студент робко взглянул на профессора Ежи Клапковского, который сидел в кожаном кресле перед слушателями. — Конечно нет! Просто это чрезвычайно трудная задача для тех, кто не изучал Плавта и Теренция в гимназии. А сейчас, к сожалению, этих авторов больше нет в программе. Однако я не все понял из немецкого текста пана доктора… Вот почему наш кружок пригласил его, чтобы уважаемый докладчик смог разъяснить нам самые сложные места. Пожалуйста, пан доктор, вам слово.
Попельский поднялся и посмотрел сначала в окно, а затем на слушателей. Ничто не напоминало ему про Венский математический семинар. Слишком много различий, чтобы следствие могло быть таким же. За окном простирался не двор Венского университета, а цветущий Иезуитский сад. Его львовская аудитория наполовину состояла из женщин, тогда как двадцать три года назад перед ним сидели исключительно мужчины. Сейчас была вечерняя пора, а от эпилептического приступа он защищался тем, что регулярно принимал лекарства и носил темные очки. Нет, на этот раз его выступление будет выглядеть совсем по-другому!
Попельский не волновался, разве что ему чуть мешали собственные очки, которые делали невозможным внимательное наблюдение за реакцией слушателей, потому что он привык так делать, когда вел многочисленные допросы в полиции. Очки были оптическим фильтром, сквозь который он замечал только лица людей в двух первых рядах и еще улыбку профессора Клапковского, потому что тот сидел прямо перед ним.
Докладчик воспринял эту улыбку ученого как поощрение и уверенно начал лекцию. Через несколько секунд остатки беспокойства напрочь испарились. Попельский выложил на доске восемь видов ямбичных синерез[23], а потом свел их количество до трех. С радостью отметил вздох облегчения, которое прокатилось по аудитории. Эдвард знал, что люди очень радостно воспринимают любое упрощение и то, что именно на простоте базируется изысканность любой формулы — математической или лингвистической. Такой же была реакция слушателей, когда он упростил разнообразные метрические законы, продемонстрировав, что большинство из них опирается на одну и ту же акцентуационную причину. А потом начал то, что любил больше всего: ровным каллиграфическим почерком рассекал латинские стихи и выделял из них интонационные части. От этого упорного труда, в который он полностью углубился, его оторвал шорох, покашливание и стук. Попельский обернулся и заметил, что несколько мест в аудитории уже пустые. Удивленно глянул на руководителя кружка, но тот потупил голову и не сводил глаз с профессора Клапковского.
— Ну, что же, — профессор кашлянул и встал. — Если организатору не хватает мужества, то я скажу. Уважаемый докладчик вышел за рамки отведенного ему времени… Можно вас просить перейти к выводам?
— Действительно, — Попельский взглянул на свои швейцарские часы фирмы «Шаффгаузен», — я должен был закончить полчаса назад… Простите… Собственно говоря, никаких выводов у меня нет. Я мог бы продолжить метрический анализ, однако что касается теории, то ничего больше сказать не могу. Спасибо за внимание, думаю, можно перейти к обсуждению. Пан профессор? — и он глянул в сторону Клапковского.
— Да, — ученый улыбался. — Должен сказать, что я очень удивился, когда филологический кружок пригласил меня на этот доклад. Но прослушав его, я больше не удивляюсь, — Клапковский перевел дыхание. — Я возмущен!
В аудитории воцарилась тишина. Профессор переводил взгляд с одних студентов на других, а те уставились в свои заметки. Продолжал улыбаться. Однако сейчас Попельский был почти уверен, что поступил опрометчиво, приняв перед лекцией эту улыбку за признак доброжелательности. «Меня опять ждут, — думал он, — жестокие и непредсказуемые события. Видимо, такова моя судьба. Тогда, в Вене, это тоже произошло в апреле, и сейчас апрель, и я здесь и там потерплю поражение. Кто это сказал, будто апрель — жесточайший месяц?»
— Несмотря на то что докладчик является бывшим работником полиции, это выступление было не только, так сказать, экзотикой, — продолжал профессор, — с точки зрения методики он невероятно вреден!
Попельский украдкой вытер лоб.
— Мы не услышали ничего, подчеркиваю, ничего, — глаза Клапковского, казалось, метали молнии, — что в течение последних ста лет, со времен Карла Лахманна, является вершиной филологических исследований! Здесь не прозвучало никакой критики текста! Пан докладчик даже не указал, каким изданием он пользовался!
Попельский крепче надвинул на нос темные очки и вытер потную лысину. Из окна подул весенний ветерок, принесший аромат сирени, которая цвела в Иезуитском саду. Теперь он вспомнил фразу, которая не давала ему покоя, преследуя словами о жестокости апреля. Это было начало «Бесплодной земли» Элиота.