Числа Харона — страница 9 из 44

Девушка робко села на краешек стула.

— Я живу в поместье в Стратине, это Рогатинский уезд, — быстро заговорила она. — Веду бухгалтерию поместья графини и графа Бекерских. Владелица имения — пожилая пани, графиня Анна Бекерская, а наследником является ее сын, граф, инженер Юзеф Бекерский. Две недели назад моя хозяйка исчезла, а граф заявил, что она уехала на воды за границу. Но это неправда, граф лжет! Я знаю это наверняка! Моя пани мне доверяла, и я непременно знала бы про ее планы. А она ничего не сказала об этой поездке… Кроме того, граф бурно реагирует, то есть, собственно говоря, грубо оскорбляет меня, когда я пытаюсь расспросить его о матери… Он жестоко избил шпицрутеном старого слугу Станислава, когда тот выразил сомнение относительно отъезда графини… Хотел его даже уволить, но за него вступилась жена… То есть жена Станислава, пани Саломея, ибо граф холост… Итак, пани Саломея… Она была няней графа, и ей удалось выпросить прощение для своего мужа…

— И вы хотите, чтобы я нашел вроде пропавшую графиню Анну Бекерскую, которая выехала на какой-то курорт за границей, потому что вам кажется, что это ложь, — Попельский перевел дыхание, как это недавно сделал профессор Клапковский перед решающим нападением на него, докладчика-неудачника, неважного преподавателя, осмелившегося ступить на запретную территорию науки. — Панна Рената, перед тем как озвучить мне ваш необычный заказ, да, очень необычный, потому что я должен разыскивать мать вопреки желанию сына, следовательно, перед тем как высказать свою просьбу, вы устраиваете мне настоящий театр, хватаете за руку, чуть не плачете, рассказываете, что вас могут обесчестить… Почему вы хотите, чтобы графиню так быстро разыскали, еще и готовы за это заплатить? О каком бесчестье вообще идет речь?

— Об обычном, об унижении, которое женщине может нанести мужчина, — голос Ренаты задрожал. — Сейчас незамужней бухгалтерше чрезвычайно трудно найти работу, к тому же мне некому помочь. Граф Бекерский об этом прекрасно знает и постоянно докучает непристойными предложениями, угрожая, что уволит. Он давно так себя ведет, называет «жидюгою» и «старой девой», публично выдвигает различные предположения, почему я, по его мнению, не вышла замуж. До сих пор за меня заступалась графиня. Сейчас, когда ее нет, я оказалась без защиты… Это очень важное дело, от этого зависит мое достоинство! Вот почему я пришла к вам… Приехала вчера, взяла отпуск, которого граф не хотел мне давать… Кричал, что я еду во Львов, чтобы предаваться разврату… Это больной человек, он придумывает такие вещи, что я и произнести не решусь… Я не могла вас найти, вы больше не жили там, куда я когда приходила на уроки, а сторож ничего не знает… Собиралась уже отправиться обратно, была просто в отчаянии… Но меня спас случай! Я прохожу мимо университета, и что же вижу? Афишу и объявление о вашем докладе! Однако сейчас вы не хотите мне помочь! Умоляю вас, пан профессор! У меня немного денег, как для такого джентльмена, но я соберу больше…

Рената расплакалась. Попельский смотрел на ее хрупкие плечи, которые вздрагивали от рыданий, и боролся с чувством сострадания и сочувствия. Вентилятор на столе вращался быстро. Эдвард словно чувствовал его пропеллер у себя в груди.

— Эдвард, — кузина Леокадия стояла на пороге кабинета. — Я стучала, но ты, видимо, не слышал, — сказала она по-немецки, как всегда, когда хотела скрыть что-то от Риты. — Что ж… ничего удивительного, — взглянула на Ренату, потом снова на кузена. — Мы ждем тебя с ужином. Долго еще будет сидеть у тебя эта твоя приятельница?

Попельский встал, одернул пиджак, поправил галстук и задумался над ответом.

— Не помешаю вам больше своим присутствием, — сказала по-немецки Рената Шперлинг. — Я как раз собиралась уходить. До свидания! И приятного аппетита!

Девушка быстро вышла. Ее каблуки застучали в прихожей, а потом на лестнице. Попельский вошел в столовую, прошел накрытый стол и выбежал на балкон.

Девять лет назад он так же стоял на балконе своей бывшей квартиры на улице Дзялинских и смотрел на свою ученицу. Тогда ей было восемнадцать, сейчас двадцать семь, тогда на балконе лежал букетик стокроток, которые тайком подкинула ему Реня Шперлинг, выпускница немецкоязычной гимназии Юзефы Гольдблатт-Камерлинг.

Попельский вернулся с балкона и сел к столу. Служанка Ганна подошла к нему с супницей, полной молочной рисовой каши. Он попросил положить ему немножко риса и, улыбаясь, посмотрел на своих дам. Решение было принято.

— Дорогая Лёдзя, когда у меня будет свободный от уроков день?

— Через неделю, в ближайшую пятницу, 18 апреля, — кузина помнила его расписание. — Но напоминаю, это будет Страстная пятница.

— Пожалуйста, проверь железнодорожное сообщение до Рогатина, а потом попроси Ганну купить мне билет на Страстную пятницу и обратный на Страстную субботу.

— А тебе не кажется, что эти дни ты должен провести с семьей? — спросила по-немецки Леокадия. — Праздники важнее, чем посещение какой-то кокетки!

Однако Попельский прислушался не к словам кузины, а к цокоту каблуков на тротуаре.

VIII

Слушателями последнего доклада Попельского не были только филологи. Кроме красивой бухгалтерши Ренаты Шперлинг, лекцию Эдварда слушал его друг, аспирант Вильгельм Заремба. На заседании он, как и молодая пани, оказался совершенно случайно. Поздним пополуднем Заремба шел по университетскому коридору, и вдруг его внимание привлекло объявление с хорошо знакомой фамилией. Аспирант глянул на часы и понял, что лекция Попельского началась несколько минут назад, а до встречи в стенах Alma Mater, на которую собирался, оставалось пятнадцать минут. Чтобы скоротать время, Заремба тихонько вошел в аудиторию и пристроился на последней скамье, не привлекая ничьего внимания. В последнее время он нередко видел Попельского, однако в роли докладчика встречал его впервые.

Эдвард записывал на доске какие-то преобразования формул. Через минуту оказалось, что это лишь псевдоматематическая символика, и касается она филологической проблематики, а точнее — стихов некоего римского поэта по имени Плавт, о котором Заремба не имел ни малейшего понятия. В гимназии они, конечно, анализировали греческие и латинские гекзаметры и даже лирику Горация, но эти задачи обычно выполнял его товарищ по парте, который сейчас стоял за кафедрой и хорошо поставленным голосом объяснял какие-то формулы и упрощения.

Так вот, войдя в аудиторию, Заремба просто отключился и не слушал Попельского, однако это не означало, что он о нем не думал. Несмотря на то что прошли почти два года, с тех пор как Эдварда уволили из полиции, Вильгельм постоянно раздумывал, как смягчить то суровое наказание, которое упало на его друга. Заремба остро чувствовал не только отсутствие давнего товарища, но и полицейского коллеги. Кроме того, он беспокоился об Эдзё и предчувствовал зловещие последствия лишения его профессиональных обязанностей. Ему казалось, что Попельский начнет пьянствовать, станет эротоманом и постепенно разуверится во всем и превратится в опустившегося бродягу. Но сейчас он пришел к выводу, что эти предсказания были несправедливыми: вместо оборванного бродяги за кафедрой стоял подчеркнуто элегантный мужчина, вместо обескураженного циника — энергичный преподаватель. Заремба обрадовался, что Эдзё дает себе совет после потери работы и, облегченно вздохнув, вышел из аудитории.

Направился к северному крылу университетского здания, где в своем кабинете его ждал всемирно известный лингвист, профессор Ежи Курилович.

Заремба громко постучал и услышал такое же громкое «входите». Профессор встал, поздоровался и записал фамилию прибывшего на каком-то клочке бумаги, кивнул головой и показал на кресло для посетителей, стоявшее у стола, загроможденного картонными папками с тесемками. Эти папки занимали почти все полки, лежали на книгах и торчали отовсюду. Они были покрыты слоем пыли, из-под которой виднелись причудливые отметки, которые не вызвали у Зарембы никаких ассоциаций. И это ужасно раздражало полицейского, болезненно напоминая ему, что он полный невежда, чтобы приходить к профессору Куриловичу и выслушивать его экспертные выводы. Единственного пригодного для этого человека из полиции уволили, и сейчас это лицо находится в другом крыле здания, демонстрируя свое новое призвание.

— Я перевел этот текст, — отозвался профессор Курилович, помолчав минутку. — Он написан на библейском еврейском. Поскольку, как вам известно, пан аспирант, еврейский текст читается справа налево, свой перевод я записал вертикально. Посмотрите, — он сорвал клеенчатую завесу, которая закрывала доску. — Здесь все написано!

Заремба посмотрел на две колонки значков, захлопал глазами и закашлялся от меловой пыли. Достал блокнот, чтобы переписать увиденное. Мысленно выругался и послюнил карандаш. Он не знал еврейских букв и понятия не имел, как начать их переписывать — с причудливого колпака или изогнутой ножки? Это было известно другому человеку, который находился совсем недалеко отсюда и четко и громко анализировала ямбы и анапесты.

Профессор Курилович сосредоточенно вглядывался в окно, словно хотел навсегда запечатлеть в памяти облик замечательного дома Рогатина. Такое поведение не было чем-то необычным. Знаменитый лингвист всегда смотрел в окно, прежде чем сделать какие-то важные выводы. Казалось, что хорошо знакомая картина помогала ему правильно сформулировать мысли.

— Не трудитесь, — сказал языковед, увидев беспомощные каракули в записной книжке Зарембы. — Все это переписал от руки мой ассистент, доктор Слушкевич. Пришлось ему немного повозиться, к тому же он не понял диакритик гласных и согласных, поскольку является прежде всего санскритологом, а не гебраистом. Надеюсь, его усилия оценят! А вот и письменная экспертиза! Да не читайте ее сейчас! В ней то же самое, что и там, — почти воскликнул он, кинув в сторону доски. — Смотрите туда, я дважды не буду объяснять.

Заремба облегченно вздохнул. Он ужасно обрадовался, что ему не придется ничего переписывать, поэтому не обиделся даже на сердитый тон ученого. Излишне широкий пиджак, коротковатые брюки другого цвета, лысая, небольшая голова, пенсне на глубоко посаженных глазах и длинный, как у Пиноккио, нос Куриловича — все это вызвало в Зарембы добродушную улыбку. Он взглянул на доску, где виднелось: