и не имела за душой ни гроша.
Она
вернется в свою страну
и улыбнется тому одному,
кто думал, что она молода
и не перенесть без нее холода,
вот беда.
Кэрол Айспергер
Клавесин и старинные кресла,
бабки-фермерши дар и наследство,
и воскресная месса воскресла
для друзей, чье любезно соседство.
Под часами и в креслах старинных
тянем чай из фаянсовых чашек
и след клавшиных па клавесинных
в пальцах Кэрол с изяществом пляшет.
Мы танцуем безмолвные танцы,
Merry Christmas поем по-английски,
мы на празднике здесь иностранцы,
только с Кэрол Айспергер мы близки.
Домом к дому, где слезы пролиты,
дымом к дыму в отечествах разных,
океанами окна промыты,
клавесина звучанье не праздно.
Я уеду, уеду, уеду,
я исчезну в российских просторах
и оставлю записку соседу,
чтобы мокрым держал в доме порох.
«Я провела там месяц…»
Я провела там месяц,
я привыкала к листьям,
сухо шуршавшим вместе
с тем, что относится к мыслям.
Я привыкала к белкам,
рыжим на фоне рыжем,
птицы ступали мелко,
небо делалось ближе.
Я привыкала к книгам
лучшей библиотеки,
пульс возбужденно прыгал,
рядом жарились стейки,
рядом дымился кофе
с лучшими из пирожных.
Мыслям было неплохо,
с чувствами было сложно.
Поднаторевшие Парки
нити, как прежде, пряли,
я привыкала к пряже,
а они ко мне привыкали.
Девочка там проживала…
В ночь моего отъезда
вдруг в телефон прожевала
что-то. Уже бесполезное.
«И сомкнулись воды…»
И сомкнулись воды
над уезжавшей
и сошлись берега
и упал на дно
кусок отъезда
как кусок небытия
как падают на дно и исчезают
все куски инобытия
после того
когда возвращаешься
«Аравийская пустыня…»
Аравийская пустыня,
дышит солью океан,
бел песок и небо сине,
чужестранец из России
открывает чемодан.
Открывает Эмираты,
как экзотики парад,
Эмираты гостю рады,
ну а он уж как им рад.
Посреди судьбы и дела,
позади дождей слепых,
открывает город белый,
город праздничный, как стих.
Из песка, стекла и ветра,
солнцем яростным палим,
возникает в ливнях света,
как застывший пилигрим.
Вдоль Персидского залива
нежно шинами шуршат
шейхи, принцы, бедуины,
в двадцать первый век спешат.
Вышел месяц мусульманский
над отелем Coral Beach —
извлекаются из странствий
красота и пышный кич.
Точит звезды и кораллы
океанская вода
и волшебные хоралы
растворяет без следа.
Аравийская пустыня
плюс Индийский океан —
иностранец из России
дышит жаркою полынью,
дышит водорослей синью,
без вина смертельно пьян.
Меню
Натуральная Азия,
горячая Африка,
изысканная Европа,
безвкусная Америка,
вкусная Россия.
Свадьбы
Старухи, старухи стоят на ветру,
на свадьбу позвали старух поутру,
вот сядут в троллейбус, поедут туда,
где не были прежде они никогда.
Кладбище и рынок, бульвар и роддом,
былое припомнить умеют с трудом,
на щечках румяна, и пудра, и блеск,
насмешка и грубой гримасы гротеск.
Старухи, старухи стояли рядком,
троллейбус старух возвращал вечерком,
отыграны свадьбы по талой воде,
и больше старух не видали нигде.
Случай Модильяни
Даше
В мансарде с оконцем в звезды,
с потолком конструктивной моды,
висел Модильяни поздний
над кроватью в плоскости оды.
Торжественно глаз открывала,
голубела шея голубиная,
тонкою рукой из-под одеяла
трогала Модильяниеву линию,
трогала воздух и воздух,
вбирала весь объем воздушный,
было не рано и не поздно,
живопись трогала душу.
Плоскость нависала над ложем,
узкая змеилась трещина.
В зеркало правдивое и ложное
смотрелась Модильяниева женщина.
Случай Шагала
Шагал Шагал себе над городом,
а ты, лежащая в постели,
глядела счастливо и гордо,
как с ним над городом летели,
в руке перо, в душе отвага,
густело небо пред рассветом,
и грубо морщилась бумага,
перенасыщенная цветом.
Случай Набокова
Янтарь желтеет на асфальте,
темнеют сферы площадей,
октябрь в Москве, октябрь в Фиальте,
сезон падения дождей.
Что сердце жгло, в висок стучало —
припомним это ремесло, —
законом времени умчало
и пылью ветром разнесло.
Невозвратимая Россия,
в неверных сменах октябрей,
ты под нормальную косила
вся, от холопов до царей.
И чахли те, кто уезжали,
и гибли, кто не уезжал,
скрипели ржавые скрижали,
башмак эпохи сильно жал.
Один Набоков, странный гений,
вдали отчизны не зачах,
пред ней вставая на колени
во снах ночных, а не в речах.
За бабочками и словами
охотник страстный, прочих клял,
о, отвяжись, я умоляю,
он образ милый умолял.
Летят прозрачные машины,
янтарный лист примят стеклом,
блестят зонты, носы и спины
у прошлой жизни за углом.
Прощай, немыслимый Набоков,
природный баловень себя,
певец порогов и пороков,
надменный счетчик бытия.
Как прошлогодний снег в Фиальте,
заплаканный апрель в Москве,
так фиолетов цвет фиалки,
в пыли взошедшей по весне.
«Из дыма и света…»
Из дыма и света
и канатов прочнее стали
состоит любовь —
во сне мне прошептали.
Мне приснилось это,
пока все еще спали,
и кто-то ударил
меня в глаз, а не в бровь.
С зажмуренным глазом,
ожидая рассвета,
цепляла на крючки это
соединение слов:
из дыма и света,
из дыма и света…
Что из дыма и света?
Из дыма и света —
это и весь улов.
«Пение в доме, где нету рояля…»
Наташе
Пение в доме, где нету рояля,
солнечных пятен и смеха дрожанье,
лица, как будто со старой эмали,
и всех троих меж собой обожанье.
Где оно? Вот оно, только что было,
минет неделя, другая, полгода…
я запишу, пока не позабыла,
всякая может случиться погода.
Снегом засыплет, верст намотает,
сменится век веком в дерзком начале.
Многое в дымке, конечно, истает.
Но эти лица со старой эмали…
«Моя последняя любовь…»
Моя последняя любовь
сияет мне из каждой щели,
тьмы отступают еле-еле
и свет обрушиться готов.
В таинственный нестрашный час
душа звучит, как мандолина,
и нотный лист пред ней предлинный,
и Бог играет про запас,
и тайной музыкою сфер
окутав праздничное ложе,
уносит нас туда, о Боже,
где ни греха, ни свар, ни скверн.
Но крик, но боль, но аз воздам!..
Мир злом наполнен, как проказой.
И взглядом девочки безглазой
как будто бритвой по глазам.
Ураган в Москве
Газеты носились по улицам,
полотнища с тросов рвались,
сотрудникам и сотрудницам
не улыбалась жизнь.
Что было за годы нажито,
летело в тартарары,
деревья падали заживо,
омертвели дворы.
Небо темнело густо,
надвигался ливень стеной,
и было под сердцем пусто,
словно перед войной.
Возле консерватории
публика впала в шквал.
Ветер с ветром истории
всячески совпадал.
В метро
От барышень и кавалеров,
от сильных милиционеров,
от слабых пенсионеров
до чиновников разных размеров,
от надушенных дам полусвета,
от Одиллии и до Одетты
районного, типа, балета,
от жестоких цыган-попрошаек,
от влетевших мальчишеских шаек,
от впорхнувших девических стаек,
живописно расписанных маек,
свитеров, пиджаков, кардиганов,
от тихонь и от хулиганов,
простодушных и хитрованов,
академиков и профанов,
от бездельников и работяг,
от подельников и доходяг
пахнет потом.
И это она, дорогая до боли страна.
«Мой круг, мой друг, мой брат, мой ад…»
Мой круг, мой друг, мой брат, мой ад —
твой ад и круг. И крут маршрут.
Наш смутен век и горек яд.
О человек, тебя сожрут!
«Вороны тропу переходят, как жирные куры…»
Вороны тропу переходят, как жирные куры,
небрежно и важно, как группа товарищей в шляпах,
небрежности с важностью вид придают синекуры,
ни голод не мучит когда и ни падали запах.