Ну вот, исчавканная местность,
колодца ржавая бадья…
как факт – последняя окрестность,
последний очерк бытия.
Оскомины дрянная сила
сжимает челюсти в замок,
здесь западник славянофила
не одолел бы, видит Бог.
Фасет, фальцет, фальшивый заяц,
флажки и обморока мрак,
зияя вечно, вечно маясь,
моей России вечный зрак.
Охота, дивная охота
смотреть на кочки без конца,
на пустоши, ручьи, болота,
черты необщего лица,
и тот сосняк, и эти ели,
прикрасы милой стороны…
Как если б в сторону глядели
с обратной стороны Луны.
Восток ли, Запад, все едино,
Европы скромный идеал,
Китай, Япония – все мимо,
когда России не видал.
Навечно этот ржавый очерк
по сердцу, словно по стеклу…
Березовых понюхать почек…
понюхать сосенки смолу…
Как космонавты, наши души
уходят в небо, не спеша,
и мирозданья не нарушит
моя славянская душа.
«Отголоски, перелески…»
Отголоски, перелески,
переклички, перепляски,
переглядки, пересмешки,
перегрузки, перебежки,
переплеты, переделки,
перехваты, перестрелки,
недороды, недостачи,
как проклятье, неудачи —
вот пейзаж моей отчизны.
И с какого переляку
мной любим он так подробно?
И еще о родине
Избавление от бесплодия
и прерывание беременности —
в одном флаконе.
Искажение плодородия
и нежелание умеренности —
как вор в законе.
Возвышение самоуверенности
и унижение благородия —
как шут на троне.
Исполненная по доверенности
фальшивая мелодия —
в последнем патроне.
«Бедные мысли, как козы, распрыгались в разные стороны…»
Бедные мысли, как козы, распрыгались в разные стороны,
ночи фонарь фиолетовый метит безвременье суток,
а над зелеными глупыми козами черные вороны —
так задержался, зажился на свете дурной промежуток.
Стаей и стадом уставился рядом, как в зеркало клятое,
социум злой, между тварным итогом и замыслом среднее,
и никакими, себе же на горе, неверными клятвами
не отслоить своего от чужого во время последнее.
Подлая новость, злой умысел или насилие
делают ватным житье и ненужными замыслы,
и обесцвечены пылью земною глаза темно-синие,
память о счастье уходит то ль в водоросли, то ль в заросли.
Розовым ухом от смятой подушки наутро спросонок
музыки отсвет поймать, как шум моря из раковины,
и возвратиться к тому, что ты есть человечий ребенок,
в желтое небо уткнуться глазами заплаканными.
«Молодые волки, молодые…»
Молодые волки, молодые,
рвут пространство жизни, рвут кусками,
выгрыз, выкусил волчара, выел
острыми, без жалости, резцами…
В этом месте, в этом самом месте
о подножье низкий голос бился
и взлетал высокий в поднебесье,
существуя, стало быть, и мысля,
мысля о тебе, тебя, тобою,
выводя в иное измеренье.
Волчий аппетит – само собою,
звук, и свет, и мысль – само, отдельно.
Клавишных вопросы и ответы,
мнение альтов, сомненье скрипок —
род составленной нездешней сметы,
алгебра с гармонией на выкуп.
Но Акела старый, но Акела,
вымысел, сюжет, молва из мифов,
выдумка, пока не околела,
раны зализав, – прошу на выход!
«Перепутье перепутало следы…»
Перепутье перепутало следы,
бездорожье обездвижило шаги,
от усилья на плечах как утюги,
от бессилья до насилья – шаг беды.
«Грезы Шумана пела старуха…»
Грезы Шумана пела старуха
на тропинке лесной старику,
он протягивал ухо для слуха,
как коняга свой рот – к сахарку.
Голос тоненький, старческий, мелкий
в майском воздухе страстно дрожал.
След восторга старинной отделки
по лицу старика пробежал.
Никакая шальная угроза
песней песнь оборвать не могла.
В эту душу вливалась глюкоза,
та – любовью сгорала дотла.
«Все, что у нас происходит на даче, походит на пьесу…»
Все, что у нас происходит на даче, походит на пьесу:
жарко, по комнатам бродят ленивые тени,
долго за чаем сидим, смотрим старую прессу,
крошки от хлеба и пряников сыплем себе на колени.
Где моя книжка?.. Не сходишь ли в сад за малиной?..
Тот идиот в сериале… Ах, бабушка, браво!..
Шутки и смех, кто-то с кислой, скучающей миной…
Тысяча лет на исходе. Э, крыша поехала, право!
Ставим цветные шары, биллиардные замерли лузы,
сонный зрачок наливается юным азартом,
исподволь вяжутся свежие узы и музы,
узел из прежних слабеет – отчетливо видно по картам.
Милая, в кудрях медвяных, лукавую рожицу строя,
всех обожая на почве и почву на том обретая:
Чехова я не люблю, притворяться не стоит…
И из гнезда недворянского в высь вылетает. Без стаи.
«Приехал художник красивый…»
Приехал художник красивый
и все, что увидел в окно,
рукою нанес терпеливой
на маленькое полотно.
Дивуясь пейзажу, как диву,
и веруя в полный успех,
дабы отразить перспективу,
домишки засунул наверх,
внизу набросал загородку,
две-три вертикальных черты,
и красным добавил обводку
и черным негусто – кусты.
Где были стволы вековые —
он линии серым провел.
Лежали снега восковые —
белилами вымазал ствол.
Где дом находился кирпичный —
оранжевым вышло пятно,
окошко на нем и наличник —
зеленым пятном заодно.
И в домик второй, что пониже,
меж белых и серых берез,
как в стекла, горящие рыжим,
фамилии буквы занес.
Из пятен, и черт, и набросков
лик родины милой вставал —
художник, мой друг, Косаговский,
любовью свой холст грунтовал.
«Оценка, цена – не в рублях, а в горстях…»
Оценка, цена – не в рублях, а в горстях,
где малым количеством счастье.
Однако же мы засиделись в гостях,
и близятся темь и ненастье.
Найди мою шляпу, перчатки и зонт,
а я поцелую хозяйку.
Неверный подвинулся горизонт,
едва миновали лужайку.
За дачный забор на летящий простор
мы легкой ступаем стопою,
и снова, мой друг, нескончаемый спор
в молчанье ведем меж собою.
Что делать – легко легковерной весной
мы начали, и без расчета
тропой глухоманной, крапивной, лесной
все шли и дошли до чего-то.
И вот уже осень разводит дымы,
и счастливы мы – по погоде,
рост цен заморожен в преддверье зимы,
и наш диалог на исходе.
«Березовый хор, березовый сад…»
Березовый хор, березовый сад,
как девки, как свечки, березы стоят,
березовый свод, а за ним бирюза,
березы, как слезы, застят глаза.
«Маленький дрозд мертвый лежал…»
Маленький дрозд мертвый лежал,
белка живая скакала поодаль.
Мир, как башмак неудобный, жал,
нагло предписан последнею модой.
В моде сырая нефть и мазут,
злой террорист и кремлевские шашни,
ловкий обман и неправедный суд,
завтрашний грех и молебен вчерашний.
Маленький мертвый с соседкой живой —
мелкие частности жизни подробной
так старомодны, хоть волком завой.
А отзовется лишь в жизни загробной.
«Пролетало короткое лето…»
Пролетало короткое лето.
Проливались короткие ливни.
Просыпались вдвоем до рассвета.
В золотой перецвечивал синий.
Отцветали цветы полевые.
Приближались: холодная просинь,
и раненья в упор пулевые,
и с кровавым подбоем осень.
Они
Я не дам вам кружиться над падалью,
я не дам обзывать себя падалью,
я не дам превратить себя в падаль.
Объяснять остальное надо ль?
Полумертвые сами, стервятники
полагают отведать мертвятинки
и, раздувшись от этого пузами,
заниматься впоследствии музами.
Всю вселенную переиначив,
деньги главным мерилом назначив,
отстрелявшись отравленной пулею,
в результате останутся с дулею.
На минуту иль две именинники,
цинком крытые мелкие циники,
ваш ворованный праздник скапустится,
воронок вороненый опустится.
Жизнь живая не вами заказана,
пусть в грязи, все равно не замазана,
без мобильных расчетов и выстрелов,
мной любима, ценима и выстрадана.
Я не дам обзывать себя падалью,
я не дам посчитать себя падалью,
после страха – освобождение,
после смерти – крик и рождение.
«Вечный жид – это вечно жидовская морда…»
Вечный жид – это вечно жидовская морда,
жизнь в кусках и отрезах как вечная мода,