Численник — страница 24 из 28

Ну вот, исчавканная местность,

колодца ржавая бадья…

как факт – последняя окрестность,

последний очерк бытия.

Оскомины дрянная сила

сжимает челюсти в замок,

здесь западник славянофила

не одолел бы, видит Бог.

Фасет, фальцет, фальшивый заяц,

флажки и обморока мрак,

зияя вечно, вечно маясь,

моей России вечный зрак.

Охота, дивная охота

смотреть на кочки без конца,

на пустоши, ручьи, болота,

черты необщего лица,

и тот сосняк, и эти ели,

прикрасы милой стороны…

Как если б в сторону глядели

с обратной стороны Луны.

Восток ли, Запад, все едино,

Европы скромный идеал,

Китай, Япония – все мимо,

когда России не видал.

Навечно этот ржавый очерк

по сердцу, словно по стеклу…

Березовых понюхать почек…

понюхать сосенки смолу…

Как космонавты, наши души

уходят в небо, не спеша,

и мирозданья не нарушит

моя славянская душа.

«Отголоски, перелески…»

Отголоски, перелески,

переклички, перепляски,

переглядки, пересмешки,

перегрузки, перебежки,

переплеты, переделки,

перехваты, перестрелки,

недороды, недостачи,

как проклятье, неудачи —

вот пейзаж моей отчизны.

И с какого переляку

мной любим он так подробно?

И еще о родине

Избавление от бесплодия

и прерывание беременности —

в одном флаконе.

Искажение плодородия

и нежелание умеренности —

как вор в законе.

Возвышение самоуверенности

и унижение благородия —

как шут на троне.

Исполненная по доверенности

фальшивая мелодия —

в последнем патроне.

«Бедные мысли, как козы, распрыгались в разные стороны…»

Бедные мысли, как козы, распрыгались в разные стороны,

ночи фонарь фиолетовый метит безвременье суток,

а над зелеными глупыми козами черные вороны —

так задержался, зажился на свете дурной промежуток.

Стаей и стадом уставился рядом, как в зеркало клятое,

социум злой, между тварным итогом и замыслом среднее,

и никакими, себе же на горе, неверными клятвами

не отслоить своего от чужого во время последнее.

Подлая новость, злой умысел или насилие

делают ватным житье и ненужными замыслы,

и обесцвечены пылью земною глаза темно-синие,

память о счастье уходит то ль в водоросли, то ль в заросли.

Розовым ухом от смятой подушки наутро спросонок

музыки отсвет поймать, как шум моря из раковины,

и возвратиться к тому, что ты есть человечий ребенок,

в желтое небо уткнуться глазами заплаканными.

«Молодые волки, молодые…»

Молодые волки, молодые,

рвут пространство жизни, рвут кусками,

выгрыз, выкусил волчара, выел

острыми, без жалости, резцами…

В этом месте, в этом самом месте

о подножье низкий голос бился

и взлетал высокий в поднебесье,

существуя, стало быть, и мысля,

мысля о тебе, тебя, тобою,

выводя в иное измеренье.

Волчий аппетит – само собою,

звук, и свет, и мысль – само, отдельно.

Клавишных вопросы и ответы,

мнение альтов, сомненье скрипок —

род составленной нездешней сметы,

алгебра с гармонией на выкуп.

Но Акела старый, но Акела,

вымысел, сюжет, молва из мифов,

выдумка, пока не околела,

раны зализав, – прошу на выход!

«Перепутье перепутало следы…»

Перепутье перепутало следы,

бездорожье обездвижило шаги,

от усилья на плечах как утюги,

от бессилья до насилья – шаг беды.

«Грезы Шумана пела старуха…»

Грезы Шумана пела старуха

на тропинке лесной старику,

он протягивал ухо для слуха,

как коняга свой рот – к сахарку.

Голос тоненький, старческий, мелкий

в майском воздухе страстно дрожал.

След восторга старинной отделки

по лицу старика пробежал.

Никакая шальная угроза

песней песнь оборвать не могла.

В эту душу вливалась глюкоза,

та – любовью сгорала дотла.

«Все, что у нас происходит на даче, походит на пьесу…»

Все, что у нас происходит на даче, походит на пьесу:

жарко, по комнатам бродят ленивые тени,

долго за чаем сидим, смотрим старую прессу,

крошки от хлеба и пряников сыплем себе на колени.

Где моя книжка?.. Не сходишь ли в сад за малиной?..

Тот идиот в сериале… Ах, бабушка, браво!..

Шутки и смех, кто-то с кислой, скучающей миной…

Тысяча лет на исходе. Э, крыша поехала, право!

Ставим цветные шары, биллиардные замерли лузы,

сонный зрачок наливается юным азартом,

исподволь вяжутся свежие узы и музы,

узел из прежних слабеет – отчетливо видно по картам.

Милая, в кудрях медвяных, лукавую рожицу строя,

всех обожая на почве и почву на том обретая:

Чехова я не люблю, притворяться не стоит…

И из гнезда недворянского в высь вылетает. Без стаи.

«Приехал художник красивый…»

Приехал художник красивый

и все, что увидел в окно,

рукою нанес терпеливой

на маленькое полотно.

Дивуясь пейзажу, как диву,

и веруя в полный успех,

дабы отразить перспективу,

домишки засунул наверх,

внизу набросал загородку,

две-три вертикальных черты,

и красным добавил обводку

и черным негусто – кусты.

Где были стволы вековые —

он линии серым провел.

Лежали снега восковые —

белилами вымазал ствол.

Где дом находился кирпичный —

оранжевым вышло пятно,

окошко на нем и наличник —

зеленым пятном заодно.

И в домик второй, что пониже,

меж белых и серых берез,

как в стекла, горящие рыжим,

фамилии буквы занес.

Из пятен, и черт, и набросков

лик родины милой вставал —

художник, мой друг, Косаговский,

любовью свой холст грунтовал.

«Оценка, цена – не в рублях, а в горстях…»

Оценка, цена – не в рублях, а в горстях,

где малым количеством счастье.

Однако же мы засиделись в гостях,

и близятся темь и ненастье.

Найди мою шляпу, перчатки и зонт,

а я поцелую хозяйку.

Неверный подвинулся горизонт,

едва миновали лужайку.

За дачный забор на летящий простор

мы легкой ступаем стопою,

и снова, мой друг, нескончаемый спор

в молчанье ведем меж собою.

Что делать – легко легковерной весной

мы начали, и без расчета

тропой глухоманной, крапивной, лесной

все шли и дошли до чего-то.

И вот уже осень разводит дымы,

и счастливы мы – по погоде,

рост цен заморожен в преддверье зимы,

и наш диалог на исходе.

«Березовый хор, березовый сад…»

Березовый хор, березовый сад,

как девки, как свечки, березы стоят,

березовый свод, а за ним бирюза,

березы, как слезы, застят глаза.

«Маленький дрозд мертвый лежал…»

Маленький дрозд мертвый лежал,

белка живая скакала поодаль.

Мир, как башмак неудобный, жал,

нагло предписан последнею модой.

В моде сырая нефть и мазут,

злой террорист и кремлевские шашни,

ловкий обман и неправедный суд,

завтрашний грех и молебен вчерашний.

Маленький мертвый с соседкой живой —

мелкие частности жизни подробной

так старомодны, хоть волком завой.

А отзовется лишь в жизни загробной.

«Пролетало короткое лето…»

Пролетало короткое лето.

Проливались короткие ливни.

Просыпались вдвоем до рассвета.

В золотой перецвечивал синий.

Отцветали цветы полевые.

Приближались: холодная просинь,

и раненья в упор пулевые,

и с кровавым подбоем осень.

Они

Я не дам вам кружиться над падалью,

я не дам обзывать себя падалью,

я не дам превратить себя в падаль.

Объяснять остальное надо ль?

Полумертвые сами, стервятники

полагают отведать мертвятинки

и, раздувшись от этого пузами,

заниматься впоследствии музами.

Всю вселенную переиначив,

деньги главным мерилом назначив,

отстрелявшись отравленной пулею,

в результате останутся с дулею.

На минуту иль две именинники,

цинком крытые мелкие циники,

ваш ворованный праздник скапустится,

воронок вороненый опустится.

Жизнь живая не вами заказана,

пусть в грязи, все равно не замазана,

без мобильных расчетов и выстрелов,

мной любима, ценима и выстрадана.

Я не дам обзывать себя падалью,

я не дам посчитать себя падалью,

после страха – освобождение,

после смерти – крик и рождение.

«Вечный жид – это вечно жидовская морда…»

Вечный жид – это вечно жидовская морда,

жизнь в кусках и отрезах как вечная мода,