Окончательно собравшись и одевшись к вечеру и приему гостей, Евдокия Савельевна выбралась на несколько минут проветриться и облегчить тупо ломившую в затылке голову; она плотнее запахнула полы легкой норковой шубы и, успокоительно кивнув уже разместившимся вокруг дома и попавшимся ей навстречу охранникам, пошла по знакомой дорожке, почти незаметно переходящей потом в старую лесную тропу.
«Туда и обратно, и хватит, успею, – подумала она, вдыхая свежий воздух. – Что за радость – морозец, снежок, молоденький хруст, вон яблоньки и в сумерках светятся. Красота то, красота Божья… Надо успокоиться, взять себя в руки, а то эта актрисуля – бойкая бестия, сразу засечет. Повезло бабе, пусть себе поцарствует, покрасуется, старые козлы на свежатинку падки, да надолго ли? Да и какая уж там свежатинка эта потрепанная на всех мировых ветрах мадам Дубовицкая? Вот уж, как говорится, на вкус да на цвет товарищей нет. И не злись, не накачивай себя, не тебе завидовать, тоже не святая. От своего вон жеребца ни ночью, ни днем не отобьешься… Само собой, Героя Соцтруда она теперь раньше всех схлопочет, да и все остальное в придачу, ну, да здесь вопрос другой…»
Утихомирив свою распаленную и оскорбленную душу такими мыслями и сразу повеселев, Евдокия Савельевна, гордо неся зрелое сильное тело, ощущая кожей ласковую теплоту дорогого меха и уже со всем предстоящим заранее примирясь, дошла до конца расчищенной дорожки.
Фонари остались позади, непрерывный отдаленный гул доносился с проходившей в стороне от поселка автотрассы – он лишь подчеркивал умиротворенность и тишину подступавшей зимней ночи, ее оцепенелую мягкую красоту.
«Боже мой, Боже мой, прости меня за все суетные помыслы, – опять, теперь уже в приятной душевной расслабленности, обращаясь к самому тайному и запретному в себе для любого чужого взгляда, попросила Евдокия Савельевна. – У меня все есть: здоровье, красота, талант… голос – тьфу! тьфу! – есть. Плохо только – зависть кругом, все так завистливы… Отчего? Не украла, никого не ограбила, все своим трудом, своими ножками, чему уж тут завидовать?»
У конца дорожки она остановилась. Высокий бетонный забор отделял участок от глухого леса, здесь было совсем хорошо, и никуда не хотелось спешить – нетронутый молодой снег, старые тихие деревья, заснувшие на долгую зиму, одни бесконечные сны – ведь должно же что нибудь им сниться… Что?
Пора было возвращаться и Евдокия Савельевна, помедлив, решила навестить свою любимую старую березу, стоявшую недалеко от дорожки. Она была немного суеверна, как и все люди ее профессии, и всякий раз перед большими концертами или важными гастролями приходила к своей березе и доверительно поверяла ей самые тайные и сокровенные мысли и желания, и всякий раз не жалела на это времени. И могучее, по матерински заботливое и нежное дерево всегда защищало и оберегало ее, ни разу не обмануло, не отступилось и не подвело. И теперь Евдокия Савельевна даже слегка испугалась, она чуть не забыла о своей покровительнице и мысленно попросила у нее прощения. Утопая в рыхлом снегу чуть ли не до колен, она скоро была у цели – здесь, у самого дерева, снегу намело меньше, и Евдокия Савельевна, сдернув перчатки, прижалась ладонями и лицом к стволу, свечой уходящему в звездное небо, и затихла. Голову отпустило, стало легко и свободно, она чувствовала, как всю ее охватывает тишина и умиротворение.
Закрыв глаза, она ощутила неостановимый и неумолимый ход времени и ужаснулась; придет пора, и она сама станет старой и никому не нужной. И случится это совсем неожиданно, и тогда – и это будет самое страшное и невыносимое – ей самой тоже станет ничего не нужно и неинтересно, кроме вот этого языческого ощущения слияния своей жизни с зимней, сонной жизнью старого дерева, пронизывающего своими чуткими нервами тьму земли и потому знающего все ее тайны. И она, слабая сейчас женщина, каким то внутренним зрением увидела стремительно возносящийся ввысь, в самое небо, белый до голубоватого сияния ствол, связывающий тайные силы земли и безмерность непостижимого космоса, и сразу почувствовала ладонями и кожей лица подспудное разгорающееся тепло под узловатыми толстыми струпьями старой коры – береза услышала ее молитву и отвечала своим всегдашним материнским благословением.
«Спасибо, матушка, спасибо тебе, родная», – мелькнуло, как бы само собой прошелестело в душе у Евдокии Савельевны, и теперь тихое ровное тепло объяло все ее существо. Никуда не хотелось больше уходить отсюда, да и ничего не хотелось, кроме вот этого своего сопричастия с самым дорогим в жизни. И тогда она от счастья даже заплакала, без слез, одним сердцем. И тут же враз пробудилась от забытья – кто то сильно и властно сжимал ее плечо, а затем, отрывая от дерева, встряхнул.
– Тише, тише, – услышала она хрипловатый незнакомый голос. – Ни слова… видишь?
И, открыв глаза, Евдокия Савельевна в серебристо мглистом сиянии вечера различила рядом некую фигуру в теплой просторной куртке и в дорогой пушистой лисьей шапке, а еще она, скосив глаза, увидела почти у самой своей шеи тонкое длинное лезвие стилета, и ноги у нее отказали; она тихонько ойкнула и бессильно привалилась к любимой березе спиной.
– Господи… кто вы такой? Опомнитесь… Что вам надо? – пролепетала она, опасаясь шевельнуться – острое стальное жало словно следило за каждым ее движением.
– Ничего особенного, – услышала она доброжелательный и даже приятный молодой голос, – не вздумай кричать, никаких таких штучек дрючек, не успеешь и пикнуть. И потише…
– Господи, да что вам надо? – невольно понижая голос до шепота, заставила себя спросить Евдокия Савельевна.
– Ничего особенного, самую малость. Видишь, в другой руке у меня сумочка, ну, такой саквояжик. Возьми, сдерни с себя все цацки и аккуратненько сложи в него. Вот и все. Бери, бери…
– Как ты смеешь! – с силой выдохнула из себя Евдокия Савельевна, от неслыханной наглости незнакомца окончательно приходя в себя. – Да ты знаешь, куда тебя черт занес? Что же ты, паразит, делаешь, Бога не боишься, я же всенародно признанная, тебе же голову оторвут… Слышишь?
Последнее она выпалила свистящим шепотом – острие, холодное и безжалостное, придвинулось совсем вплотную к самой шее чуть ниже уха и ощутимо нежно покалывало, парализуя волю. Уже почти не понимая своих слов, Евдокия Савельевна доверительно поведала:
– Слышишь, куманек, я тебя не пугаю, тебя по кусочкам за меня раскидают, на подошвах по всему миру разнесут, паразит ты необразованный…
– Ничего, ничего, талантливая ты наша и всенародная, – услышала она нежный смешок, почти философический. – А меня Сергеем нарекли, иногда и Сергеем Романовичем величают…
– Сергеем Романовичем? Какое чудо! – ахнула Евдокия Савельевна от новой неожиданной галантности. – Значит, мы окончательно познакомились? Сергей Романович, дорогой мой…
– Ну что ты так заходишься, тетя Дуня, – стал сердечно утешать ее ночной незнакомец, явно довольный происходящим. – Ты себе еще по десять раз столько напоешь наплачешь за месяц другой, а мне где взять, сама подумай. Мне тоже жить хочется, совсем еще молодой. Не жалей, всенародная, все на свете прах и суета! Ну, а эти твои слова нехорошие, за что же меня по кусочкам то по белу свету раскидывать?
– Креста на тебе нет, вот за что, – опять не сдержалась Евдокия Савельевна. – Меня весь народ на руках носит, ты его светлое чувство в грязь топчешь… Он тебе не простит!
– Ну, народ, он ничего, он всегда немножко дурак. А ты поторопись, – понизив голос, сказал Сергей Романович, начиная нервничать. – Все мы живем, пока мышь голову не отъела, так? А насчет креста давай лучше не будем, оглянись вон на свой замок, а потом кругом взгляни – вот где крест так крест… Знаешь, небось, сама, где с маслом каша, там и место наше. Посовестилась бы немного, видишь, народ то как тебя окормляет, вон какая унавоженная, ни спереди, ни сзади не обхватишь. Вот и поделись, чем не жалко, с Россией матушкой, не все же одной то лопать. Поспешай, поспешай…
Евдокия Савельевна и без напоминаний уже стаскивала, отстегивала, отшпиливала на себе дорогие цацки, специально извлеченные из главного малахитового ларца для высокого вечера, а больше для уязвления и попрания слишком уж занесшейся выскочки Дубовицкой, – в душе Евдокия Савельевна уже проклинала ее за все случившееся и с каким то черным, опустошающим чувством бросала и бросала в темную пасть саквояжика кольца, бусы, шпильки и булавки с бриллиантовыми и сапфировыми головками, почти физически ощущая на себе цепкий, неотрывный взгляд молодого стервятника, вызывавшего даже невольное восхищение своей безрассудной смелостью, и теперь уже с облегчением сдирала с запястья золотой, старинной работы браслет с огромным сапфиром.
– Обручальное колечко хоть можно оставить? – спросила она, протягивая саквояжик своему мучителю.
– Обручальное можно, – милостиво разрешил он. – А вот брошечку с тридцатью девятью бриллиантиками и изумрудиком прошу приобщить к делу… прошу…
– И про нее знаешь? – потрясение ахнула Евдокия Савельевна, ныряя одной рукой под шубу и нащупывая на груди самую любимую, да, пожалуй, и самую изысканную свою драгоценность – подарок одного из высочайших лиц в государстве.
– Знаю, тетя Дуня, знаю, – заверил ночной незнакомец Сергей Романович. – Мы таковские, все знаем…
– Послушай, оставь ты, ради Бога, эту штучку, – внезапно осмелела Евдокия Савельевна. – Память о дорогом человеке… Я в твою честь по телевидению песню спою, прямо так и скажу – моему безымянному ночному незнакомому другу, а, согласен?
Сергей Романович раздумывал секунду, а может, и меньше.
– А что, – с готовностью и как то даже ласково согласился он. – Подходит. Недаром говорят, ум хорошо, а два – лучше. Только вот шубку, тетушка Евдокия, давай сними. И смотри, матушка, не подведи, оставим это дело между нами, зачем другим то знать? Ни звука никому, все добро пойдет во благо, вот тебе крест! Россия тебя отблагодарит. Ну, а если уж не удержишься, никакие запоры тебя не спасут… Сотласна? Вот и договорились, смотри, будь умницей. Обол, слышь, дай ей на плечи телогрею, чтоб не застудить любимицу всенародную, – мы тоже люди государственные, с пониманием. Помни же, матушка, за тобой должок – песня, самая задушевная, я всю родню оповещу, страсть как русскую песню любят! Ну…