огда ничего о себе не рассказывала, и между ними как бы установился негласный уговор – не интересоваться прошлым друг друга, тем более, не досаждать один другому постоянным назойливым вниманием в повседневной мелочной суете. Они понимали, что их встреча была случайностью, но не могла не произойти – они не могли обойти друг друга стороной; оба были умны и смогли оценить необъяснимую на первый взгляд смелость друг друга и обоюдное желание вырваться в другие, неведомые пространства, невзирая ни на что. Минутный порыв, почти каприз, вдруг превратился в упорное стремление выстоять и победить, отстоять свою свободу, свое право выбора наперекор вся и всему; именно это стремление, вначале неосознанное, превратило их как бы в заговорщиков, но и он, и она знали, что когда нибудь должно наступить пробуждение и они встанут лицом к лицу, посмотрят друг другу в глаза по особому, и такой неотвратимый миг откровения может оказаться и самым тяжелым испытанием, вполне возможно, предвестником взаимной ненависти. Одним словом, они расстались в этот раз с каким то подспудным чувством тоски и неуверенности, и Сергей Романович, поколесив по Подмосковью, навестив кое кого в самой первопрестольной и получив необходимые сведения, убедился, что ему по прежнему опасаться нечего. Он всю неделю провел в запущенной материнской квартире, перешедшей к нему по наследству, в которой еще незадолго до смерти матери пристроилась ее дальняя родственница, двоюродная тетка, довольно суматошное существо, – она не ужилась со своими внуками, и покойная мать пожалела ее, приютила, и Настуся, как все, несмотря на возраст, звали ее, как бы и осталась в квартире одной из ее непременных принадлежностей.
Право, Сергей Романович сам не знал, почему его потянуло к старому храму, – в Москве было немало мест, где бы его горячо приветили; он просто почувствовал в самом себе какой то предел, что то случилось, и он не мог переступить пролегшую в его душе заповедную черту, в нем вдруг словно надломился главный стержень, и он два дня лежал навзничь на старой тахте, вспоминал забытые запахи, звуки и, упершись глазами в потолок, перебирал в голове всю свою прежнюю жизнь, начиная со смерти матери, заглядывая порой и в еще более давние времена, и Настуся, обрадованная его появлением, старалась под любым предлогом заглянуть к нему, принести чаю, о чем либо спросить, пожаловаться на свои многочисленные хвори и напомнить о его обещании пристроить ее в какой нибудь дом призрения для стариков. Занятый своим, он почти не слышал и не замечал ее, и она никогда не обижалась, – она была странным существом, уже давно привыкшим жить незаметно не только для других, но и для самой себя, – ее присутствие было нелегко сразу обнаружить и в небольшой комнатенке, и Сергей Романович всегда испытывал некоторую растерянность, неожиданно сталкиваясь с нею, казалось бы, в пустом пространстве, где нибудь у стены, возникающей в каком нибудь уголку или даже сидящей за столом, – он бы мог поклясться, что секундой раньше ее там не было и не могло быть. Это было московской особенностью, выработанной именно у русских старушек необходимостью жить незаметно, не напоминать лишний раз о занимаемой ими драгоценной жилплощади и не раздражать своим присутствием других – и своих родственников, и всемогущих домоуправов, жэковских слесарей и плотников, участковых милиционеров, соседей, с упорством ожидающих освобождения желанной жилплощади; Сергей Романович, устав от своих мыслей и все так же лежа на спине на второй день к вечеру после своего возвращения, думал именно о судьбах московских стариков и старушек. Он понимал, что уходит от главного, но его зацепило; снекоторых пор он ведь и сам старался жить как можно незаметнее и давно стал похожим на ту же Настусю, – вот и все объяснение.
Он усмехнулся своему сравнению, – Настуся не могла даже в мыслях кого нибудь ограбить, здесь причина явно иная. Просто в таком чудовищном городе, как Москва, даже младенцы стали появляться на свет Божий с одинаковыми, стертыми лицами, а уж о лицах в старости, особенно после неудачной жизни, и говорить нечего. Это закон усреднения, действующий во всяком чудовищно разросшемся городе, иначе и быть не может, в противном случае и сам такой город не сможет существовать.
Какое то движение отвлекло его внимание; он скосил глаза и вначале ничего не увидел, хотя безошибочно определил присутствие рядом в комнате постороннего.
– Настуся?
Послышался чуть уловимый шорох совсем в другом месте, и он, повернув голову, различил почти слившуюся со стеной незнакомую невысокую фигуру, и уже только потом проступило знакомое лицо. Приглушенно кашлянув, Настуся изобразила улыбку и сказала:
– Я, я, Сережа… там тебя к телефону, что сказать то? Женский голос, она уже раза два или три звонила, Марией Николаевной называется, важное дело, говорит. Пусть мне, говорит, позвонит, он мой номер должен помнить.
– Ну, Настуся, ты же знаешь, меня нет, я в командировке, – недовольно сказал Сергей Романович, приподнимаясь, и от укоризны, прозвучавшей в его голосе, Настуся стала еще незаметнее, стала как бы на глазах растворяться в пространстве или сливаться со стеной, на фоне которой стояла, – ему стало жалко старушку и неудобно перед нею, и он отвел глаза.
– Я так и отвечаю, Сереженька, – заторопилась Настуся, – нету его, мол, в отъезде, а где, не помню, он мне не докладывает, дело молодое, что ему, говорю, пока то еще не переиграло, не монах, говорю… Я…
– Спасибо, спасибо, Настуся, – остановил старушку Сергей Романович, по прежнему жалея ее, и, чтобы окончательно успокоить и показать, что он и не думал сердиться, попросил сварить по чашечке кофе, и затем они сидели на кухне, и Настуся совсем преобразилась. Пахло крепким кофе и свежим лимоном, Настуся с торжеством извлекла из холодильника остатки торта, принесенного ей в подарок Сергеем Романовичем, и получилось целое пиршество, – сам хозяин даже непривычно погрустнел.
– Мама вспомнилась, – сказал он в ответ на расспросы старушки. – Я ее совсем стал забывать. Нехорошо что то…
– Грех, грех, – согласилась с ним и Настуся, осторожно отхлебывая дымящийся горячий кофе. – Только ты сам себя не терзай, Сереженька, покойные матери по всякому пустомыслию не приходят, они в свой час и срок объявляются, когда совсем уж невмоготу… Ты радуйся, значит, ровно твоя жизнь выстраивается…
Он с удивлением и пристально взглянул на нее, словно впервые увидел, и, встретив незнакомый, умный взгляд, растерянно улыбнулся.
– Вероятно, так, Настуся, – сказал он. – Хочу на кладбище съездить, цветов отвезти, все никак времени не выберу…
– А ты, Сереженька, выбери, выбери, все брось и выбери, – подхватила Настуся, окончательно оживляясь. – Как она тебя любила, Боже ты мой праведный, так ведь и не приняла ее душа никого больше, а ведь совсем молоденькой, в самой поре осталась, как Роман Андреевич, твой отец, в сорок первом сгинул… Знаешь, Сереженька, ты очень на него похож…
– Скажи, Настуся, – попросил Сергей Романович, останавливая старушку, – правда ли, что у нас в роду чуть ли не какие то князья были, древней древней крови, чуть ли не…
– Что ты, что ты, Сереженька! – испуганно замахала на него Настуся, отодвигая от себя тарелочку с кусочком торта. – Как можно в такое время! Мы с твоей матерью и заикнуться боялись про такие дела, как можно! Господь даст, придет время, все на свои места встанет, а сейчас…
– Настуся, ну полно, полно, мы же одни…
– Пережил бы с наше, по другому глядел бы, Сереженька, – вздохнула Настуся. – Окаянное время нам пришлось прожить – куда! И отец твой от того же корня оказался, где то там, еще до Алексея Михайловича, разделились, а потом, вишь, опять сошлись… Да ты погляди на себя в зеркало, разве такая порода ни за что, ни про что, с болотной кочки выводится? Чуть ли не к Шуйским да Лопатиным выходит, а то и еще дальше…
– Дальше то вроде бы и некуда, – задумчиво сказал Сергей Романович. – То то я подчас каких то чертей в себе начинаю чувствовать, так и норовят что нибудь выкинуть, мир удивить…
– Господь с тобой, Сереженька, – окончательно перепугалась Настуся. Они еще посидели и поговорили о разных пустяках, и в этот же день к вечеру Сергей Романович уже был у обрадованной вдовы Марии Николаевны Михельсон за столом, оказавшимся уже накрытым к его приходу, и, потягивая коньяк, слушал щедрые и бесконечные московские новости, а сама хозяйка, любуясь на стоявшие в вазе свежие розы, принесенные гостем, неожиданно вспомнила что то полузабытое и приятное и осторожно поднесла к глазам платочек. В ответ на беспокойство своего молодого гостя, – а она никогда не была равнодушна к его почти вызывающей мужской красоте и уму, а главное, неизвестно откуда взявшейся утонченной интеллигентности, мужественности и серьезности – в подпольном мире Москвы о нем, несмотря на молодость, давно уже ходили легенды, хотя никто ничего определенного так и не мог сказать, – в ответ она только улыбнулась. Оба, и гость, и хозяйка, хотя и принадлежали в своем мире к высшей элите, неукоснительно подчинялись неписаным законам этого беспощадного и сурового мира, предписывающего не доверяться полностью никому, даже самому себе, и поэтому они и на этот раз разморозились не сразу; Мария Николаевна, хлебнув изрядную дозу своего любимого сухого хереса и выслушивая фантастическое вранье Сергея Романовича о своем столь продолжительном отсутствии в Москве, поощрительно кивала, соглашаясь, и только глаза ее выдавали – в них нет нет да и проскакивала мудрая ироническая или даже сатирическая искорка.
– Ах, Сереженька, ах, как невероятно интересно! – внезапно воскликнула она, встала, отключила телефон, прошлась по квартире, что то еще, одной ей ведомое, поправляя, и в ответ на немой вопрос гостя кивнула: – Ничего, ничего, Сережа, не беспокойся, так, на всякий случай. Береженого Бог бережет! Врешь ты, милый мой мальчик, очень складно, только я ведь недаром тебя разыскивала и хотела видеть. Мы не чужие друг другу, прошу тебя отбросить свою вечную самонадеянность и выслушать старуху – уж я-то видела в жизни такое, что тебе и во сне не пригрезится, дорогой мой… Ты, как у нас говорят, прокололся, ступил за запретную для любого простого смертного черту, прямо на минное поле, как говорили саперы – у меня был в войну один полковник из такой команды, где то уже после победы оступился. Видный был мужчина… Ах, Сереженька, Сереженька, поверь, нет никакого смысла вот так распинаться, держать, молить…