Число зверя — страница 50 из 72

атизм, давно выработанный Леонидом Ильичом в отношениях с окружающими и обслуживающими его людьми, начиная с поваров, горничных и парикмахеров, то есть с людьми, стоявшими гораздо ниже его на социальной лестнице. Хотя и в этом случае он сам уже твердо, как бы инстинктивно определял черту, за которую никто не мог переступить. И все, кто стояли по другую сторону этой невидимой, ежесекундно осязаемой черты, были всего лишь обязаны выполнять свои служебные функции и никогда, ни в коей мере не переступать в высший мир, тем более не пытаться его осмыслить или осудить. Но такое положение вещей создавало и массу ненужных неудобств; Леонид Ильич, несмотря на свое высокое положение, на свои права и обязанности, во всем остальном оставался обыкновенным человеком, по своей природе он был здоров и любвеобилен, развивался и старел по тем же биологическим законам, несмотря на экологически безупречную пищу и воду; унего, как и у каждого здорового и сильного мужчины, жил в крови первобытный неистребимый зов, тайно побуждающий его к стремлению, как говорится, иметь всех женщин племени, и с этим ничего нельзя было поделать, здесь и глава государства, и простой крестьянин были уравнены еще до своего рождения.

И согрешившему главе государства, когда ему был преподнесен пусть очередной, но далеко не безразличной ему женщиной ошеломительный подарок, – было трудно переживать все это в одиночестве и молчании, хотя ничего другого не оставалось; он не мог разрешить себе быть смешным и сравняться с людьми по другую сторону черты. Сам Леонид Ильич, пожалуй, столкнулся и с другой неожиданностью и втайне был недоволен собой: оказывается, Ксения вошла в его душу глубже, чем это полагалось в таких случаях. Вероятно, начинаю стареть, думал он с усмешкой, вновь и вновь возвращаясь в мыслях к неприятному делу; он убеждал себя, что она женщина свободная и имеет право поступать, как ей угодно, что смешно ревновать молодую, ослепительно красивую женщину, но одно дело думать, а другое – чувствовать. Было все таки обидно, – так демонстративно, не таясь, променять его на какого то московского прощелыгу, а ведь еще толковала что то о русской идее, о славянском единстве и братстве, о каких то праславянских началах, вот и слушай после этого женщин. Самая лучшая из них никогда не поднималась выше данного ей Господом Богом рубежа – любовь, муж, любовник, дети, да это и к лучшему, недаром в политике все больше укрепляется, по сути дела, принцип естественного отбора – каждому свое, природу не переупрямишь, и не нужно таким неблагодарным делом заниматься.

Почти всю жизнь находясь в центре коловращения поистине грандиозных дел и свершений и давно чувствуя себя если не непосредственным их творцом, то полновластным хозяином обязательно, и давно привыкнув к такому положению и мироощущению как к чему то обычному, входящему в повседневную жизнь, Леонид Ильич и к неплановому посещению Центрального ракетного командного пункта отнесся как к чему то обыденному; встране всегда строились новые города, начинали работать новые заводы и шахты, воздвигались гигантские гидроэлектростанции, все больше осваивался космос; Центральный ракетный командный пункт управления стратегическими силами, как он официально назывался, хотя глава государства и был не в настроении и фактически ничего не понимал в сложнейшей военной технике, поразил его воображение. Масштабы увиденного на время отодвинули его личные неприятности. Он съездил на выходной в Завидово, удачно поохотился на лосей, завалил двухлетнего бычка, сам вел машину, несмотря на обычные возражения Казьмина, и чувствовал себя превосходно, но уже в понедельник с утра вновь начались мелкие неприятности. Жена жаловалась на дочку, просила в последний раз поговорить и вразумить ее; дочь стала пить, как последний мужик пропойца, опять пропадает, днюет и ночует среди циркачей, ни отца, ни матери не признает, людей не стыдится. И Леонид Ильич по своему обыкновению постарался все сгладить и успокоить; он не мог тратить силы на свое беспутное потомство и давно внутренне уже отгородился от него, раз и навсегда определив границы своего участия в родственных делах – так, лишь бы соблюсти приличия; он не скупился ни на посты для них, ни на квартиры и дачи, но в какие то изматывающие душевные контакты впутываться не хотел и не мог. Он давно закрыл глаза на необузданные чудачества дочери, на нечистоплотность сына; вконце концов, для великого государства это были жалкие крохи, и оно не пострадает, а единственная возможность как можно дольше сохранить себя была проста – откупиться от алчного, ненасытного потомства, – что поделаешь, такова жизнь.

Пообещав приехать к обеду и тем окончательно утихомиривая и примиряя с собой жену, женщину умную, давно уже привыкшую не замечать того, чего ей не нужно было замечать и что могло бы повредить ее отношениям с мужем, Леонид Ильич, вполне довольный собой, едва успев появиться в своем кабинете на Старой площади, увидел Суслова; тот вошел, не замечая ни дежурного помощника, ни секретаря, и Брежнев, едва взглянув на него, сохраняя в лице привычную благожелательность, приказал себе собраться.

Пройдя к своему привычному месту, не ожидая приглашения хозяина, Суслов сел, и Леонид Ильич, ощутив вдруг некую неуютность в давно обжитом кабинете и стараясь двигаться легче, устроился напротив раннего и незваного гостя, сидевшего с хмурым лицом и злыми глазами. Роли как бы переменились, и Леонид Ильич безошибочно знал сейчас, что это так и есть. Среди узкого круга самых высших лиц в государстве, кроме официальной, общеизвестной иерархии, существующей более всего для отвода глаз у народа, была еще и другая, подлинная иерархия, включающая свои особые градации и ранги, свои негласные установления, в которой он, Брежнев, всегда был и останется подчиненным.

– Что нибудь особенное стряслось, Миша? – спросил Брежнев негромко и миролюбиво и, подчеркивая свое особое внимание к предстоящему разговору, быстро закурил; Суслов недовольно поморщился и вместе с креслом отодвинулся, насколько это было возможно, а сам хозяин торопливо и неловко помахал перед собою рукой, разгоняя дым.

– Случилось, Леонид Ильич, – сказал Суслов, не пытаясь скрывать своей недоброжелательности. – Я давно тебя предостерегал, теперь мне опять приходится брать на себя роль няньки, словно у меня и без того дел не хватает! У меня вчера был разговор с Андроповым и Щелоковым, пришлось срочно собраться, все бросить… И один, и другой под всякими липовыми предлогами уклонились от встречи лично с тобой и прямого объяснения… Пожалуй, и правильно сделали, не все же могут…

– Ну подожди, Миша, говори сразу, – попросил Брежнев. – Какого черта, в самом деле?

– День тому назад, то есть в субботу, у себя на квартире зверски убита народная артистка Академического Дубовицкая, вместе со своей няней, что ли, – сказал Суслов. – На месте преступления взяли якобы ее очередного, прости, любовника, я бы сказал еще проще, кобеля. – Тут неприятный и безжалостный гость вызывающе выпятил подбородок и с каким то неосознанным злорадством раз и другой повторил очевидно понравившееся ему определение, добавив к нему и совсем уж матерное, непечатное словцо, хотя и видел, что хозяину кабинета это причиняет почти физическую боль. – Сейчас идет расследование, одно наслаивается на другое, выплывает еще одна дичайшая история. Уверяют, что у убитой актрисы должен быть один из известнейших в мире бриллиантов, как тебе это покажется? Но его так и не могут обнаружить, хотя дело, на мой взгляд, совсем в другом, – подчеркнул Суслов, и глаза его затаенно сверкнули, – в нем вновь что то неуловимо изменилось, сухое, изношенное тело наполнила дикая, неуправляемая энергия, и Брежнев, захваченный врасплох, с опавшими плечами, сжавшийся, словно парализованный, увидел перед собой незнакомого человека, непреклонного в своей жестокости и фанатизме, который в достижении цели не остановится ни перед чем. Собрав всю свою волю и лишь слегка побледнев, Брежнев молча ждал; он не смог бы сейчас что либо сказать, даже если бы и захотел; он не мог себе представить Ксению мертвой, зверски убитой. Какая чепуха, какая несуразица, этого никак не может быть, говорил он себе, хотя понимал, что любые заклинания здесь смешны и неуместны. Да и за что ее было убивать, за этот дурацкий бриллиант, о котором он слышит уже второй раз? Или третий? Ведь он сам вроде бы уже смирился, стал забывать о ней, мало ли у него в жизни было женщин. Почему это случилось? Это нечто совершенно особенное? И тут же вклинился мистический бриллиант… И потом, что, ее прикончил ее же, как сказал Миша, очередной… И какой у вестника зла и горя отвратительный, скрипучий, ехидный голос! Даже если так, при чем же здесь сам он, глава могучей державы, и зачем ему о такой мерзости знать?

Мысли у Брежнева наскакивали одна на другую, путались, рвались, но он по прежнему внешне ничем этого не показывал; кончилась одна сигарета, он тут же зажег новую. Казалось, что теперь он не слышал и не видел страшного вестника и боялся, что тот никогда не замолчит и будет говорить бесконечно, хотя ничего больше говорить было не надобно.

– Оказалось, что она была беременна, – прорвался к хозяину кабинета чужой ненавистный голос, и судорога прошла у него по лицу, – он не смог сдержаться. Гость, кажется, и теперь не захотел обращать внимание на состояние собеседника, и тогда Брежнев, напрочь забывая о неписаных установлениях дисциплины в той самой тайной иерархии закрытых клубов и лож, которые пронизывают и объединяют все властные элиты мира, несмотря на последнее отчаянное усилие воли, сорвался, швырнул только что зажженную сигарету в пепельницу, промахнулся, и тлевшая сигарета отлетела далеко на ковер. Неумолимый гость смотрел с холодным любопытством, и хозяин принудил себя встать, поднять сигарету и затушить ее в пепельнице.

– Ковер может прогореть, жалко, – пробормотал он и, почти оскалившись, нехорошо усмехнулся. – Хотел бы я знать, Миша, что ты на самом деле думаешь? – спросил он, еще понизив голос. – Не то, что ты сейчас скажешь, а что на самом деле у тебя в голове?