А тут веса хоть и не прибыло, ох же и потяжелела я. Больше не волновался во мне дух, только пузырчато шевелились заботы — о корме, ремонте, добыче, — и даже пешком, не бегом, так уставала я за день таскать себя, что насилу ноги переставляла. Валюсь вечером без сил и засыпаю. И не высыпаюсь. И днем бы дали мне — спала бы и спала…
И началось. Язва желудка, операция, расширение вен… в общем, поломка за поломкой. Так, знаете, бывает, механизм работал себе, работал, потом что-нибудь сдвинулось, нарушилось — и пошло-поехало.
Бегать я теперь не могла — да мне и не хотелось побежать.
Я знаете, о чем догадалась? Это его злой дух надо мною. Он мне пуповину пережал. Ветвистый тот корень, проросший в небо. И пропитание не стало поступать. Одушевление.
Мститель, мало ему, что не дал соединиться мне с милым.
Конечно, я признаю: сама слаба. Уже говорила об этом. Вот есть люди — они как бы с широкой пуповиной к источнику сил, такую трудно пережать. Жизнь их полна и в пустыне. А у меня сужение сосудов духа, вот какая болезнь. Спросите меня, чего я жила с ним, супостатом моим, что меня держало? А знаменитый наш лентяйский «авось». Авось завтра будет лучше, вот ведь в пятницу же было ничего…
Перемен боялась. И никуда не уехала. Город ваш не люблю к тому же, не обижайтесь. Ну, если вспомнить бессмертный дяди Колин «квадрат расстояний»… Человек носит вокруг себя, как Земля оболочку атмосферы, этакую зону своей силы, которую не надо бы ему стеснять, ей простор нужен, как у нас в деревне: идешь, твой «квадрат расстояния» располагается как ему удобно. А в городе с этим «квадратом» считаться не приходится, на него и места не отведено. Идешь ли по улице — в тесноте, влезешь ли в трамвай — бедный тот «квадрат» измят, изувечен — и инфаркт у человека. Мне кажется, в городе я даже как бы слышу писк раздавленных этих «квадратиков».
А у нас тихо.
Вот и терпела своего супостата.
Кстати, что интересно — дядя Коля Бутько не болеет. В нем этот неистовый дух кипит, ну теоретический-то, дядя Коля на него все внимание, а себя не помнит. «Дядь Коль, как здоровье?» Обижается. «Болеть, — отвечает, — глупо». И знаете, у него — легкий шаг…
А я тут невзначай поглядела на свою детскую фотокарточку — глаза густые, как нефть, полные через край. А теперь что? Глаза мелеют с годами, как реки. Такая вот моя экология.
Ну и вот. А потом случилось со мной вот что. Темно было в автобусе, возраст не особенно-то различишь. Глаза блестят (остаточно) — и ладно. В чужом краю ночной автобус между городами. И вошел юноша, сел рядом. Он был без вещей, с одной только трудовой книжкой, которую, усевшись, он открыл, прочитал запись о своем увольнении по собственному желанию, упрятал в карман и посмотрел вокруг победным взглядом человека, совершившего решительный поступок. И я увидела, что его трудовая книжка очень быстро кончится, такой в его лице таился запас потенциальной решимости. Автобус поехал, спинка моего кресла не откидывалась, он мне предложил поменяться — я не принимала дар, и тогда он великодушно ушел куда-то назад, на пустые места, чтобы я могла бесплатно, не одалживаясь у него, занять его кресло. Такой вот чуткий человек. Потом на остановке он выходил покурить, а возвращаясь, запечатлел в моем сердце серьезный, бережный взгляд. И снова автобус долго ехал в ночи, сирые пригнетенные светились изредка деревни в снегах, пассажиры все спали под монотонный гуд, и только два освободившихся зэка позади меня ненасытно беседовали вполголоса — о воле, о конвое, о консервах в томатном соусе, которые прозывались у них «красной рыбой», о лесоповале и о нраве своих машин. Один из них, как я поняла, восстановил списанный трактор, и этот трактор исправно работал, а потом все-таки погиб. Он с болью говорил, он любил этот трактор, ведь и в заключении он не мог перестать быть человеком, а значит, должен был что-то любить. Я полудремала, потом юноша мой прошел в темном автобусе к шоферу, заслонив собой вид дороги; шофер загодя сбавил скорость, включил внутри маленький свет и выпустил юношу наружу — навсегда, в темную пустыню зимы, у своротка, где торчал указатель в сторону невидимой деревни. Минуя мое окно, юноша поднял глаза и отправил прямехонько в меня протяжный луч своего прощального взгляда, потратив на него ох немало силы сердца. Автобус тронулся, свет погас, все продолжали в темноте спать, а я разволновалась не на шутку, этот его взгляд — он его исторг из себя и отправил, не поскупился, в безвозвратную тьму, без отдачи, вы понимаете, это как в холодный космос запустить без возврата радиосигнал, потратив на него мощность целой электростанции; даром, понимаете — да он, может, печалился по моей юности, утраченной для него, упущенной, это он через меня передавал моей недостижимой юности привет любви, щедрый человек; этот бесценный взгляд, голодному кусок; он поделился со мной чистым жаром, это похоже на то, как до появления спичек хранили и передавали друг другу огонь — и у меня появилось то, чего не было: я согрелась, я заволновалась — и дух возвратился в меня.
И тогда я поняла, в чем исполняется любовь людей.
И знаете, что потом? Потом я вдруг обнаружила, что мой покойник оставил меня в покое. И я забыла и отпустила ему все мое горе.
Это что же, одного взгляда любви чужого юноши хватило, чтоб отогнать моего преследователя? Выходит, так?
Потом ушли мои болезни. То есть однажды я хватилась их, а их нет и в помине. Ну, не хотите — не верьте. Я живу, мир полон беспокойства, я слышу вечный ветер в себе, вы понимаете? — и походка моя легка.
А юноша этот чужой и не знает, что он сделал для меня.
Но зато я теперь знаю, что делать. И иногда ночью, когда не сплю, я собираю в один пучок всю свою любовь, всю неизрасходованную ее силу и засылаю этот луч в ту точку, которую держит на прицеле моя память, моя мысль — к милому юности моей. Э-э-э-эй!..
Теперь это не зов, обратное зову.
И где-то там, не знаю где — да и неважно — он проснется утром, полный счастья и сил.
Раиса МустоненАССЕРОКСРассказ
— Ты, главное, как придешь, поставь сумку на вторую полку, — наставляла подруга, суетясь и немного нервничая, будто была виновата, что в кассе оказались билеты только в общий вагон.
— Ну что ты? Что ты волнуешься? Перебьюсь ночь как-нибудь. Вспомни, как раньше ездили.
Потом она стояла у окна и махала подруге: иди, чего стоять, уеду. Но та не уходила, говорила что-то неслышное через вагонное стекло, старательно артикулируя, чтобы Марина поняла по губам, но Марина не понимала, только пожимала плечами. Подруга смеялась и махала рукой — ладно… Да и что там важного могла она сказать в эти последние минуты: привет мужу, поцелуй за меня Генку? Но все-таки не унималась: снова начинала накручивать рукой, будто поворачивала телефонный диск, — звони, чиркать пальцем по своей узенькой ладошке — пиши. Но как раз в ту самую минуту, когда поезд плавно отчалил от станции, подруга загляделась на что-то и пропустила главный момент, ради которого и терпелись все эти мелкие муки прощания, потом спохватилась, засмеялась, побежала вслед за вагоном, мелькнуло последний раз ее лицо, рука в прощальном взмахе — и наконец пришло освобождение.
Марина оглянулась на попутчиков, с которыми предстояло коротать ночь. В спешке, когда остановились часы, а они-то с подругой думали, что опаздывают, прилетели к поезду на такси, закинули сумку на вторую полку и стали прощаться через стекло, она не разглядела своих соседей, да тех, кажется, еще и не было в купе.
Все было чудесно в Таллинне — прогулки по городу, разговоры, как в юности, будто и не было девяти лет разлуки, замужества обеих, рождения у нее ребенка, развода подруги, трехлетнего перерыва в переписке. Все было настолько чудесно, что ее тайная, почти несознаваемая надежда на какое-то хоть мимолетное приключение — встречу ли, новое интересное знакомство, интересное лицо, на какое-то изменение ее размеренной расписанной как по графику жизни — куда-то делась, растаяла и вот сейчас ожила вдруг вновь, и она оглянулась с этой надеждой на попутчиков, но тут же поняла, что нет, не то, и вновь успокоилась, настроилась окончательно на возвращение.
Соседей было двое: сухощавый старик, наверное, эстонец, — устраивался как раз напротив нее — и морячок — уже плотно сидел на боковом месте. Старик с готовностью к общению поймал ее взгляд, но она тут же поспешно отвернулась — разговаривать просто так, ни о чем не хотелось. Старик возился, шуршал бумагами, явно стараясь привлечь ее внимание, но она смотрела в окно. Запахло чесноком, колбасой. Нет, не эстонец, решила Марина.
— Девушка, откушать со мной не желаете ли? — вежливо, каким-то старомодным оборотом спросил старик. — Вы, я извиняюсь, русская будете? — И смущенно, по-детски хихикнул: — Извиняюсь, конечно.
— Да, русская, — улыбнулась она. — Спасибо, я поела перед дорогой.
— А я думал, эстонка, — шумно, с явным облегчением вздохнул старик. — Похожи. Беленькая… У них в основном беленькие. Привык уже, знаете, за две недели-то…
— А я подумала, вы эстонец.
— Нет, что вы! Я калининский! — И тут же, словно смутившись прозвучавшей в голосе гордости, зачастил скороговоркой: — Интересные люди — эстонцы. Все у них чистенько, культурно, работать умеют — заметил. Я-то первый раз в Таллинне, внук у меня на эстонке женат. — И тут же, без перехода: — Чай, интересно, будут давать? — Убежденно: — Должны. Я-то сыт, но люблю, знаете, в поезде покушать. А-то давайте за компанию…
— Спасибо, — снова отказалась она.
Морячок — она видела боковым зрением — разглядывал ее почти откровенно. Ей польстило его внимание — значит, не выглядит на свои, — но это было не то: он был очень молоденький, морячок, и даже совсем не то: простоват.
— А вы давайте к нам, — позвал старик и приглашающе улыбнулся морячку, наверно, тоже заметил его внимание к ней, а может, просто хотелось общения, и он боялся, что сам будет неинтересен молодой женщине. — Давайте, давайте! У вас — добрый молодец, у нас — красна девица! — И хохотнул своей, как ем