Чистенькая жизнь — страница 41 из 80

у виделось, удачной шутке.

— Окольцована девица, — сказал вдруг морячок неожиданную для него фразу и не сдвинулся с места.

— Как окольцована? — не понимая и улыбаясь вопрошающе Марине, спросил старик.

— Замужем, — пояснил морячок, — кольцо у нее обручальное. — И отвернулся, подчеркнуто демонстрируя свой неинтерес к Марине.

Старик еще не понимая, вытаращил на Марину глаза, как на какое-то чудо, перевел взгляд на ее руку, и вдруг — дошло до него, понял наконец! — захохотал, весело, заливисто, с удовольствием, и еще больше стал похож на ребенка.

— Ай да морячок, ай да моряк! Глаз флотский! — хохотал он, вытирая слезы рукавом рубашки, хохотал, наверное, вовсе не морячковым словам, ему просто было хорошо, что он среди своих, среди понятных ему людей с понятной речью, мыслями, обычаями и можно расслабиться, расстегнуться, можно хохотать и говорить что придет в голову, на ум, так прямо, как этот морячок, например. Марина что-то похожее испытывала сама.

Она тоже улыбнулась, но подумала о морячке: нахал, будто его свататься приглашают.

Потом она отключилась. Старик что-то говорил, рассказывал громко, уже не только ей, но чтобы и такой остроумный морячок послушал. Марина кивала ему с заинтересованным лицом, а мыслями была не здесь, не с ними. Вспоминала свою незамужнюю подругу, встречу с ней. Как-то у них не получилось вначале, не склеилось. Та, может, чтобы блеснуть, а может, без всяких таких мыслей, просто чтобы развеселить, развлечь ее, назвала в первый вечер гостей. Все они, как поняла Марина, были детьми весьма значащих родителей, сами ничего не знача и далеко не дети по возрасту. Надо отдать им должное: на родителей они не кивали и старались что-то значить сами. Но то ли от душевной лености, то ли от того, что им в свое время не пришлось как, например, ей и подруге, рассчитывать только на себя, они завяли так и не расцветя — потенции было много, а в результате лишь устроенность быта. (Это Марина потом обсудила с подругой, в таких словах. Не говорилось, но, конечно, подразумевалось, что они-то с подругой «расцвели»). Этих «детей» губила круговая порука, не в том ее дурном, страшном смысле, а в другом: им было хорошо друг с другом, тепло, понятно, и чего уж тут гоношиться, как говорится, на стороне, чего выкручивать-то из себя… Они даже женились в своем кругу, как раньше старались взять невесту из своей деревни. Все были по парам. Словом, это был клан, и в него каким-то диссонансом входила ее неустроенная подруга.

О! Они, конечно же, были интеллектуалы: в промежутках между играми хорошо отработанной развлекательной («культурной» — говорили они с самоиронией) программы, с хохмами, «на дурачка», шли разговоры о литературе, искусстве, политике, вернее — игры были в промежутках. Марина старательно хохотала над их розыгрышами, высказывала свое мнение о Прусте, о Джойсе, которого не читала, но ей было тоскливо. Тоскливы эти «дети», сами, наверно, не имеющие детей, тоскливы их шутки, тосклива подруга с ее старанием подладиться под них, с ее дурацкой «Пьяной тетрадкой», где предлагалось откровенничать, отвечая на вопросы, на которые можно было ответить только действительно в очень пьяном виде (а много пить у подруги не было принято, так, выпивали немножко, для настроения) или в семнадцать лет, но никак не в возрасте, когда катит к тридцати.

Но потом, на следующий день, когда они остались одни, вдруг все само собой встало на свои места, все образовалось. Выяснилось, что они так же похожи, близки с подругой, как много лет назад, и их общее — оно никуда не делось, не исчезло, и им по-прежнему хорошо друг с другом. Они кружили по улочкам Старого Таллинна и говорили, говорили, как будто хотели наговориться за все прошлые, проведенные врозь годы и на всю оставшуюся жизнь. Марина рассказывала про своего идеального мужа: «Господи, ну что, скажи на милость, нам, бабам, еще нужно: не пьет, не курит, не изменяет — как будто, умница, красивый»; про восьмилетнего сына, пугающего, но и радующего ее своими странными, недетскими стихами: «Представляешь, прибегает: мама, мама, послушай, я стихотворение сочинил, «Человек» называется. И читает: символ, знамя, двери, зверь! Каково, а?! Где и слов-то таких набрался — символ…»; про работу: «Работа… ах, эта работа!»

— Ты понимаешь, никакого чуда в жизни, — говорила Марина, — никакого! За что я люблю большой город?.. В нем много вариантов судьбы. Пусть ты будешь жить хоть до смерти той же самой скучной жизнью, но будешь знать, у тебя будет надежда, что завтра с тобой что-нибудь случится хорошее, произойдет что-то сильное. Испортил нас большой город. Помнишь? Ты помнишь, когда мы с тобой были на третьем курсе, вышли за сигаретами и познакомились с попугайным стариком, у которого было тридцать два попугая и который нам еще про революцию рассказывал? Помнишь? И как в тот же день оказались на чужой даче, ну дачу-то помнишь? Калитка там прямо в лес открывалась, и кабаны, как мы кабанов-то боялись… А на втором этаже, на этой даче, вез в японском стиле, иероглифы какие-то, фонарики, циновки… А ведь за сигаретами только вышли, до угла! Нет у меня сейчас вариантов, нет. Тебе легче, у тебя сравнительно большой город, а значит — и вариантов больше.

— С этими вариантами я осталась одна, — говорила подруга.

— А я не одна? — почти кричала Марина. — Хотя нет, сын у меня, Генка.

— Ну вот видишь!..

— Но скоро он уйдет от меня, понимаешь! Они все уходят.

И снова шли куда глаза глядят, говорили, сидели на скамейках, как в юности, тыкались в двери кафе, но не заходили — им было достаточно друг друга. А вот в церковь православную зашли, просто так, из любопытства, и в костел, на собрание каких-то адвентистов (на двери висела записка, что методисты собираются днем позже, совсем уж им это странным показалось — методисты), а слушали службу на эстонском языке, где понятно было только одно словосочетание, все время повторявшееся: «Езус Кристус».

Тут она поняла, что старик уже ничего не говорит — так хорошо думалось под его нехитрые речи, — и это вернуло ее сюда, к попутчикам. Оказалось, что на маленькой станции села эстонская семья: муж, жена и двое детей, все будто вязаные, шерстяные — такое от них было впечатление. Муж и жена обменивались словами непонятного ей языка и иногда что-то говорили детям — мальчику лет десяти и маленькой девочке. Больше всего Марину умилило, как бойко тараторит по-эстонски девочка. Она понимала, что это глупо, но не могла не удивляться тому, как складно, с какой легкостью говорит на таком непонятном языке совсем крохотная девчушка.

Отец что-то сказал дочери, та замотала головой, посмотрела лукаво на отца, мать, Марину и засмеялась, но как-то по-эстонски — так представилось Марине, и Марина не могла удержаться и тоже счастливо засмеялась вслед за девочкой.

Вот тогда и случилось. Она, увлеченная девочкой, не сразу поняла, что вот сейчас-то и случилось, пропустила момент, когда вошел он. Откуда он взялся? Ведь последняя остановка была минут пятнадцать назад. И не разглядела, ни кто вошел, ни лица, ни глаз его, и поэтому, когда повернулась к нему, уже сидевшему, в первое мгновение даже чуть не вскрикнула, ошеломленная.

Незнакомец сидел на краю скамьи, около прохода, строго против нее. Как она-то очутилась с краю, оттесненная семейством, — не помнила. Скорее всего сама уступила место девочке, пожелавшей сидеть у окна, хотя там, за окном, уже ничего не было видно, кроме мелькания луны и станционных фонарей.

Это был он, тот, ради кого она, не признаваясь даже самой себе, собственно и затеяла эту поездку, хотя считалось, что она едет навестить лучшую подругу, отвлечься, отдохнуть, сделать покупки в Таллинне — причин дома, мужу, называлось много, но причина была одна — эта. Именно ради этого момента было все ее путешествие, а может быть — она чуть не задохнулась от подступившего вдруг комом к горлу волнения — вся ее предшествующая жизнь.

По его изменившемуся за то время, пока она смотрела, — со спокойного на готовный, трепетный — взгляду она поняла, что не сумела скрыть своего ошеломления и, хотя тут же перевела взгляд на девочку, уже знала, что и он понял про нее все — конечно, не все про ее жизнь, но самое важное, то, что он для нее тот, ради кого…

Марина смотрела на девочку у окна, уже не видя ее и зная, что он в это время разглядывает ее, Марину, даже не разглядывает — изучает. Старалась дышать ровно, смотреть спокойно, сидеть не слишком напряженно и незаметно прикрыла левой рукой правую, с обручальным кольцом, — ее жест не был умышленным, а скорее инстинктивным (теперь, наконец, стало ясно, зачем всей этой истории понадобился морячок!).

Потом настал ее черед. Он, отведя глаза, даже повернувшись в сторону и словно говоря всем своим видом, что не станет пугать ее вдруг внезапным взглядом, дал возможность ей спокойно рассмотреть себя.

Если бы попросили ее — например, подруга — рассказать, какой он, она не могла бы составить сколько-нибудь внятного описания его лица или скорее лика. Лик — это то слово, которое подходило ему. Волосы, кажется, светлые. Глаза? Наверно, голубые. Конечно, голубые или, точнее, серые, а может быть, хотя это менее вероятно, темные, коричневые. Возраст? Может, ее возраста, а может, и младше, где-то между двадцатью пятью и тридцатью. Ни одной из этих подробностей — ни цвета глаз, ни цвета волос, ни возраста — она не выделила для себя отдельно.

Если бы ей нужно было рассказать подруге, она просто повторяла бы бессвязно: «Ну, он такой… понимаешь?! Такой!..» — и та бы все поняла.

Эстонец — так она окрестила его про себя, такое дала ему имя (а какое еще более подходящее имя можно дать в поезде, следующем из Таллинна?) — видимо, считая, что время, отпущенное для первого знакомства, истекло, повернулся и посмотрел ей прямо в глаза, и она не отвела взгляда.

Что несет в себе человеческий взгляд? Что за чудо, что за тайную силу? Почему мы порой так страшимся его, а порою так жаждем? Почему человеческий взгляд может убить, а может возродить к жизни? За один только взгляд господин убивал своего холопа, один только взгляд спасал приговорившего себя к смерти.