Что-то кричала стюардесса, которой мешал ее шкаф, занявший всю ширину прохода, кричали пассажиры; поняв бессмысленность своих действий, я оставил женщину в покое и дрожавшими руками попытался освободиться, наконец, от проклятого ремня, почему-то стянувшего мой живот с яростью разгневанного удава. Пряжка щелкнула, ремень упал, и я успел подхватить неожиданно обмякшее тело женщины.
В результате мы оказались в позе, которая могла бы выглядеть смешной в иных обстоятельствах: соседка лежала в кресле, откинув голову, а я лежал на ней, потому что не мог теперь вытащить руку, обнявшую женщину за талию. Поза была очень неудобной, в ребро упиралась грань обеденного столика, а проклятый стакан упал на пол, перекатившись по моим туфлям.
Женщина тяжело дышала мне в лицо, и запах ее духов не казался больше таким уж привлекательным — к нему примешался другой запах, горьковатый и приторный. Я освободил свою руку и в полной растерянности поднялся на ноги, ударившись затылком о щиток с кнопками вызова.
К нам уже спешила помощь — мужчина-стюард и один из пилотов. Летчик что-то резко сказал бортпроводнице, так и не выбравшейся из-за своего шкафа, и та поспешила в хвост самолета, где, видимо, находилось переговорное устройство.
Женщина затихла. Теперь она лежала в кресле спокойно, закрыв глаза, руки висели подобно плетям. Пассажир, сидевший в кресле впереди моей соседки, вышел в проход, и летчик опустил спинку его кресла на сидение. Спинку кресла моей соседки он откинул назад. Пассажиры, начавшие было подниматься со своих мест, чтобы лучше видеть происходившее, подчинились окрику стюарда.
Летчик держал женщину за левую руку, пытаясь, видимо, нащупать пульс, и я знал, что ничего у него не получится, потому что со своего места видел то, чего летчик видеть не мог: на меня смотрели пустые и холодные, как межзвездное пространство, глаза мертвеца…
Глава 2Ранка и шип
Два оставшихся до посадки в Бен-Гурионе часа мне пришлось провести рядом с трупом. Пассажирам, сидевшим впереди и позади нашего ряда, отвели другие места, и я бы последовал за ним, но тогда мне пришлось бы перелезать через мертвое тело — не попросишь ведь покойницу подобрать ноги…
Суета закончилась быстро — летчик что-то громко сказал, подняв вверх обе руки, и любопытствующие пассажиры, начавшие было создавать толпу около места происшествия (вы представляете, что такое толкотня в проходе самолета?), вернулись на свои места и глазели издали, вытягивая шеи. Стюардесса быстро протащила свой шкаф с напитками до кухни, в проходе стало свободнее, и лишь после этого по громкой связи командир экипажа обратился к пассажирам с просьбой соблюдать спокойствие и порядок и с вопросом, есть ли на борту врач.
Нашлось сразу два врача, один из которых был, по-моему, самозванцем и вызвался помочь просто для того, чтобы оказаться ближе к месту происшествия. Во всяком случае, именно этот молодой человек лет примерно тридцати объявил, не глядя, причину смерти, едва подойдя к нашему ряду кресел:
— Инсульт, наверное. Она так кричала, бедняга…
Его коллега, старый еврей в вязаной кипе, бросил на молодого человека недоуменный взгляд и свое мнение высказал лишь после того, как осмотрел белки глаз, полость рта и руки покойницы.
— Умерла, — сказал врач на иврите летчику, — трудно сказать отчего. Это не инфаркт. И не инсульт, конечно. Я бы сказал — отравление… Будто змея укусила. Я живу в Текоа, у нас как-то гадюка укусила мальчика… все было так же, только, слава Богу, его удалось спасти…
— Понятно, — пробормотал летчик, хотя наверняка не понял, какое отношение к смерти пассажирки могут иметь змеи, кусающие детей в поселениях.
Стюардесса, бледная, как однопроцентное молоко, принесла непрозрачную пластиковую накидку, и женщину, наконец, прикрыли с головой, окончательно отделив от мира живых. По громкой связи командир объявил, что, несмотря на трагическое происшествие, самолет продолжит полет до аэропорта назначения, куда прибудет через час и сорок пять минут.
— Вы летели вместе? — участливо спросил меня летчик, когда оба врача ретировались, причем, если старый хмурился и что-то шептал под нос, возможно, молитву, то молодой казался разочарованным — он, видимо, надеялся, что к его персоне будет проявлено большее внимание.
— Нет, — я покачал головой и неожиданно обнаружил, что с трудом могу разлепить губы — слова будто приклеились к языку, висели на нем пудовыми гирями. К тому же, во рту опять все пересохло, и не только во рту, но, наверное, во всем мире, потому что цвета стали блеклыми, сухими, пересохло, похоже, даже в глазах — смотреть стало больно, будто лучи света падали не на какие-то там колбочки, а на обнаженные нервы.
Должно быть, я попросил пить (а может, летчик просто решил, что мне плохо), потому что в руке неожиданно обнаружил запотевший стакан с ледяным напитком и выпил содержимое до дна прежде, чем понял, что это с детства ненавидимый томатный сок. Почему-то вспомнилось, что именно томатный сок пила моя соседка за минуту до того, как начались эти страшные конвульсии. Полный бред, конечно, но мне сразу же показалось, что судорога сдавила мне горло, а вдоль позвоночника прошла жаркая волна. Ну вот, теперь и я тоже, это была даже не мысль, а ощущение, и я выронил стакан в подставленные ладони пилота.
— Вам нехорошо? — задал летчик риторический вопрос и, поскольку ответа, естественно, не получил, то сам же и обратился к стюардессе: — Ревиталь, принеси таблетку нитроглицерина.
— Не нужно, — томатный сок произвел свое действие на мой мозг, примерно такое, какое оказывает рвотное на пустой желудок — остатки мыслей устремились наружу, превращаясь частично в речь, а частично в зрительные образы. Речь моя обращена была к летчику — похоже, что я сбивчиво рассказывал о том, как это ужасно, когда рядом неожиданно умирает красивая женщина, все это было банально, и летчик, прекрасно понимая, как ему казалось, мое состояние, внимательно слушал, кивая головой. Зрительный же образ, возникший в сознании, был неподвижен и к путаной моей речи не имел никакого отношения.
Я увидел тот последний момент, когда тело женщины перестало выгибаться дугой и опустилось на сидение, а из горла вырвался не хрип даже, а вопль, оборвавшийся на самой высокой ноте, если звук этот, наполненный множеством обертонов ужаса, можно назвать нотой.
Сзади, там где изгиб шеи плавно (и как красиво, Господи) переходил в линию спины, алело небольшое пятнышко крови, и в ранке — это я увидел совершенно отчетливо — торчал тонкий шип.
Я отвернулся к окну и постарался заснуть. До Бен-Гуриона оставалось чуть больше часа, и я понимал, что после посадки пассажирам еще немало времени придется провести в самолете — пока унесут тело, а потом, вполне вероятно, полиция пожелает задать кое-какие вопросы. Я думал о пассажирах, но понимал, конечно, что речь скорее пойдет обо мне — я сидел рядом, я видел больше остальных, меня и будут расспрашивать сначала медики, а потом полицейские, ибо, ясное дело, когда тело будут перекладывать на носилки, кто-нибудь непременно обратит внимание на алое пятнышко и на торчащий из ранки шип.
И сделает вывод о том, что женщина была убита.
— Не хотите ли пересесть? — обратился ко мне все тот же летчик, которому моя бледность, совершенно естественная, не давала покоя и, видимо, наводила на опасения — может, среди пассажиров двадцать шестого ряда начинается эпидемия?
— Есть место в салоне первого класса, — продолжал летчик, — и я полагаю, что пассажиры не станут возражать…
Я бы не стал, это уж точно. Бесплатно поглазеть на человека, только что ставшего свидетелем трагедии, и задать ему несколько ненавязчивых вопросов — кто ж будет против?
— Спасибо, — пробормотал я, — вы очень любезны…
Летчик отстал, и, если не считать мрачной упаковки, занявшей три ряда кресел, полет продолжался, будто ничего не случилось. Стюардесса со стюардом разнесли ужин, от которого я отказался, подтвердив, по-видимому, их худшие опасения о состоянии моего здоровья. Полчаса спустя я отказался от напитков, хотя сухость во рту не исчезала, — я боялся, что во время снижения мой желудок взбунтуется, и утоление жажды обойдется гораздо дороже, чем попытка изобразить из себя верблюда, способного прожить без воды куда больше двух часов.
Высушенное время то ли изменило свое направление, то ли свернулось клубочком и начало кусать свой хвост — мне показалось, что самолет опять набирает высоту, кресло накренилось, и ноги мои задрались вверх, но табло «Пристегните ремни» не зажигалось, а скосив глаза, я обнаружил рядом накрытое пластиковой пленкой тело, убеждавшее меня в том, что время по-прежнему текло вперед, из прошлого в будущее. Возникло вдруг неодолимое желание приподнять накидку и посмотреть на тонкий блестящий шип — убедить себя в том, что я прав, что женщину убили и что сделать это мог только кто-то из пассажиров. На борьбу с этим желанием ушли последние силы, я сдался, и левая рука сама, уже без участия подавшего в отставку сознания, потянулась к накидке и застыла, упав на подлокотник кресла. Не сознанием, а просто рефлекторно, я понял, что не смогу ничего ни подтвердить, ни опровергнуть — женщина (я даже мысленно не мог сказать о ней — «тело») лежала на спине, и, когда ее накрывали накидкой, лицо было повернуто в мою сторону. Приподняв накидку, я встречу пустой взгляд, закатившиеся белки, и мне нужно будет встать и перегнуться, чтобы…
Нет, только не это.
Наконец зажглось табло «Пристегните ремни», и самолет нырнул в облака, разгребая их крыльями. Мой желудок, естественно, попробовал показать строптивость, но я, как это делают опытные родители по отношению к расшалившимся детям, решил использовать метод отвлечения внимания и заставил себя думать о самом важном — кто и когда мог убить мою соседку, всадив ей в шею отравленную иглу.
Это мог сделать один из пассажиров, сидевших сзади, в двадцать седьмом ряду. Рискованная затея, если, конечно, оба пассажира не были в сговоре друг с другом. Кто сидел сзади? Я не знал, я ни разу не обернулся, я бросил только один взгляд, когда занимал свое место и теперь даже не мог вспомнить, сидел ли позади моей соседки мужчина, или это была женщина. Сейчас места C и D в двадцать седьмом ряду были пусты.