Чистые камушки — страница 22 из 26

Катька сдалась на восьмой порции, но девятую все-таки через силу съела. Теперь остались они вдвоем – Сашка и Михаська.

Мороженое начало таять, приходилось торопиться. Михаська глотал его большими кусками. Все-таки жаль бросать такую вкуснятину! Сашка не отставал от него.

Лиза на соседней скамейке начала потихоньку икать, а Катька смеялась над ней и закрывала ей рот ладошкой.

– Все, – сказал Сашка хриплым голосом и прокашлялся. – Все, – повторил он, но голос у него снова был какой-то глухой.

Они пошли домой.

Им навстречу дул жаркий ветер; он тащил пыль, махал ветвями деревьев, гладил щеки…

Щеки у Михаськи теперь уже не горели, как прежде. Он шел и улыбался ветру, облакам, плывущим наверху, белым домам с синими крышами. Конечно, крыши были совсем не синие, а красные, зеленые, коричневые и просто никакие – серые, некрашеные. Но если смотреть на них против солнца, они кажутся синими. Как вода в реке.

Михаська смотрел на белые дома с синими крышами, которые бросали поперек дороги фиолетовые тени. А в животе было холодно.

3

Топор лежал на своем месте. Топорище поблескивало отшлифованными боками. Комод был закрыт, и ничто не напоминало о происшедшем.

– А-а, явился! – сказал отец ласковым голосом и внимательно посмотрел на Михаську.

Мать стояла у печки, комкала в руках носовой платок.

Отец хоть и сидел спокойно, но серые глаза его посветлели. Они всегда светлели у него, когда он злился.

– Ну и ну! – медленно проговорил он. – Ну и ну! Стер двойки, сломал кошку, взломал комод, украл деньги…

Отец медленно поднялся.

Украл… Значит, украл. Вот оно что получается! Михаська представил, как отец пришел к Фролихе просить деньги за его искусанный зад. «Он, наверное, и продать меня сможет, если хорошенько заплатят», – подумал Михаська.

– Съел я ваши пятьсот рублей! – сказал он зло. – Съел, а не украл.

– Я уж милицию хотел вызывать, – продолжал отец, не слушая Михаську, – думал, воры. А оказывается, собственный сын. Мы для него, а он от нас.

Что-то подозрительно ласково говорил отец. Только голос его иногда вздрагивал. Он спокойно подошел к Михаське и протянул руку. Как Савватей – вот-вот по лицу мазнет. Михаська зажмурился. Отец чуть-чуть отвел руку.

– Виктор! – громко сказала мать, и рука у отца дрогнула – он погладил Михаську по голове. Так уж это вышло у него, некстати, ни к чему.

Михаська вздохнул.

Отец отошел к комоду, запустил руку в свои лохматые волосы, постоял, облокотясь, молча.

– Хватит, Михась! – сказал он вдруг, резко оборачиваясь. – Давай говорить по-серьезному. Ты уже взрослый. Я гляжу, лучше меня все понимаешь.

Он прошелся по комнате.

– Может, я тебе не нравлюсь? Может, зря с войны вернулся живой и невредимый?

Михаська скривился. Неужели отец хочет говорить с ним серьезно? Как взрослый со взрослым? Ну что ж, тогда он скажет ему, что нет, совсем не то говорит отец. И какой же мальчишка не радуется, если с фронта вернулся отец? Только вот почему невесело в доме? Почему отец взял деньги за то, что его искусали собаки? Пусть бы выпорол лучше, а не срамился перед этой Фроловой. Почему мама ушла в магазин? Зачем отец ездил торговать куда-то, как барыга? Зачем все это, зачем?..

Он хотел сказать все это, вылить все в одно слово. И вдруг неожиданно для самого себя сказал:

– Да.

Он и сам не понял, как это у него вышло. Вырвалось просто – и все. Вырвалось. Слово не воробей…

– Вон оно что, – задумчиво проговорил отец.

– Нет! Нет! – сказал Михаська и покраснел. Наверное, до пяток покраснел.

Эх, если бы он умел все объяснить, все сказать как надо! Вот случилось бы вдруг волшебство. В один миг он вырос бы и стал большим, широкоплечим, взрослым. И тогда они сели бы за стол трое – отец, мать, он, Михаська. И он бы сказал им все как надо: «Что же вы не понимаете тут, что вам не ясно?»

И отец бы понял его. Сказал бы: «Эх, что ж я тебя раньше не понимал, когда ты маленьким был!» И Михаська кивнул бы ему головой: «Да, зря не понимал, зря думал, что я меньше тебя соображаю».

Или пусть бы по-другому стало. Не Михаська бы вырос, а отец стал бы маленьким, как он. Как Сашка Свирид. Тоже понял бы все.

А так – что сделаешь? Кому объяснишь? Как расскажешь?

Случись все это в школе, сразу бы все и всем стало известно. И конечно, Юлия Николаевна пришла бы и сказала: «Да что вы, одумайтесь!» И все бы стало на место. Все бы все поняли. А тут не школа. Дом – это когда живут люди за четырьмя стенами. Это дверь, которая запирается на английский замок.

– Значит, зря я пришел с войны? – переспросил отец и вдруг стал одеваться.

– Куда ты? – тихонько спросила мать.

– Как куда? – засмеялся отец. – Ухожу. Не видишь? Я же тут лишний.

– Постой, – сказала мать. – Хватит, Виктор! Не шути. И так тяжело.

Она взяла отца за руку, но он вырвал руку и хлопнул дверью.

Мать прошлась по комнате, и Михаська увидел, что она молча плачет. Он хотел что-нибудь сказать ей, но вспомнил две оплеухи, две пощечины, которые получил сегодня, и промолчал.

Она бродила по комнате, шуршала тапочками. Михаська видел, как тяжело ей, и вдруг опять подумал, что это ему надо уйти из дому. Уйти надолго, может быть, навсегда. Нет, навсегда, конечно, нельзя, а вот надолго… Пусть построят они этот дом, и все кончится тогда. И жизнь будет снова нормальная. Вот тогда он придет, и они начнут жить как ни в чем не бывало. Просто он перепрыгнет эту яму. Перепрыгнет – и они пойдут дальше.

Это было глупостью, страшной глупостью, и Михаська понимал, что выдумывает какую-то несусветную чушь. Нельзя ничего перепрыгнуть в жизни, нельзя отвернуться или не заметить того, что случается. Можно это принять или не принять, можно полюбить или возненавидеть, но перепрыгнуть, отвернуться, не увидеть нельзя.

Мать ходила по комнате, куталась в платок. «Почему она не кричит на меня? – подумал Михаська. – Почему не бьет? Ведь ударила же днем! Почему не идет за отцом?»

Мать вдруг остановилась.

– Ты мороженое ел? – спросила мать.

Михаська кивнул.

– Все деньги проел?

Михаська кивнул снова.

– Сумасшедший, – сказала мама. – Ведь заболеешь.

И Михаська подумал, что вот это да, это идея! Заболеть! Надо заболеть! Тяжело, чтоб без памяти, тифом. И на тифе все-таки перескочить эту пропасть.

Дверь хлопнула, и вошел бледный отец. За ним белел блин Седова.

– Зальцера арестовали, – сказал отец.

И тяжело сел на стул. Посидел, покурил и ушел с Седовым. Вернулся отец поздно вечером, пьяный. На Михаську даже не взглянул.

Ночью Михаське приснился сон. Фашисты в касках с рогульками стреляют в звездочку. Только она не золотая, а красная. Будто из крови.

Фашисты хотят сбить ее, целятся и стреляют: кх! кх! кх!

А звездочка не сшибается.

4

– Кого там леший носит? – сказал осипшим спросонья голосом отец, и Михаська открыл глаза. – И в воскресенье поспать не дадут!..

В дверь стучали: бум! бум! бум!

Отец прошлепал босиком к двери и щелкнул английским замком. Кто-то переступил порог и тяжело задышал. Потом заплакал. Михаська натянул штаны и подошел к двери.

Прислонившись к косяку, у входа стояла Ивановна. Руки ее, похожие на жгуты, связанные из вен и жилок, висели вдоль платья, голова сильно тряслась, прямо моталась. Она хотела сдержаться, сказать что-то, но не могла, а только продолжала трясти головой и плакать.

Михаське стало жаль ее, он придвинул к бабушке табуретку, а она ничего не замечала, лишь глядела прямо на отца, прямо ему в глаза.

– Что? – тревожно спросил отец. – Да говори же!

Ивановна кивнула головой, будто хотела подтвердить что-то не сказанное еще, и отец спросил нетерпеливо:

– Попалась!

Ивановна кивнула снова, и отец выругался сквозь зубы. Такого с ним еще не бывало.

– Слышишь? – повернулся он к матери.

Мама тоже встала и глядела на Ивановну испуганными глазами.

– Спаси ее, Виктор Петрович! – сказала Ивановна. – Христом-богом прошу, пойдем в милицию!

– Что я там скажу, в милиции? – спросил зло отец и подтянул трусы. Он так и стоял – в одних трусах и голубой майке. Майка была другая, новая, тоже голубая почему-то.

Ивановна снова заплакала.

– Как же?! Как же, Виктор Петрович?! – воскликнула она. – Ведь Катя-то ваши конфеты продавала! Ведь из-за них и в облаву попала!

Ивановна сказала это удивленно: неужели, дескать, отец мог забыть такое?

Михаську даже дернуло. В первом классе он забивал зачем-то гвоздик в стенку, рядом с электрическим проводом, и задел за него. Провод был старый и, видно, пропускал ток. Михаську тряхануло так, что он слетел с табуретки. Его прошиб холодный пот, и он долго тогда не мог опомниться.

Сейчас он будто опять задел оголенный провод.

Вчера они еще лопали с Катькой мороженое. А сегодня она в милиции. Когда ее сумели поймать? Ну да, все правильно, рынок с шести.

– Как же?! – говорила Ивановна. – Как же?!

И смотрела то на отца, то на мать так, точно ее предали.

– Верочка! – сказала она матери. – Что ты молчишь? Ведь ради Михасика все это вышло. Помнишь, как было тебе неудобно тогда? Помнишь, как вы Катю уговаривали? Я ведь была не против… Не против… И платили вы хорошо, не обижаюсь. Но сейчас-то, сейчас?..

Михаська подумал, что он как будто и не спал. Просто продолжается вчерашний день. И позавчерашний. И позапозавчерашний. Тянется какой-то длинный-длинный день. Он почувствовал, как страшно, просто до изнеможения устал он за этот длинный день. Скоро ли он кончится? Скоро ли наступит конец, чтоб можно было лечь и спокойно выспаться? И чтоб никого вокруг. Один на всем свете…

Михаська вздохнул и посмотрел на отца. Он, наверное, первый раз так внимательно на него посмотрел с того дня, как увидел во дворе в голубой майке. Серые глаза не сияли звездочками, как в тот раз. Они даже серыми не были. Просто какие-то выцветшие глаза. И одно веко подрагивает. Трясется, и все.