Чистые сердцем — страница 42 из 63

– Полиция!

Он двинулся к ним, совсем позабыв о том, что он один, и преградил дорогу «Ягуару».

Через несколько секунд он уже лежал на боку, пытаясь подняться и сдвинуться к ангару. Он не успел опомниться, как машина сбила его с ног, а шины – вдавили в землю после того, как водитель пикапа на всей скорости врезался в него. Он лежал, и страшная боль пронзала его плечо и правую руку. «Ягуар» и пикап были уже далеко, они выехали с аэродрома на проселочную дорогу, и он слышал только визг шин. Серрэйлер ругал себя на чем свет стоит и пытался нащупать здоровой рукой свой телефон. Он выпал из его кармана и должен был валяться где-то неподалеку. Он несколько минут пытался начать ползти и вообще прийти в себя, жмурясь от боли. Кисть руки у него тоже болела и была выпачкана в крови.

Он продолжал ругаться, слепо ворочаясь на земле. Только когда телефон зазвонил, ему удалось его обнаружить, где-то справа от того места, где он искал. Телефон замолчал, когда ему удалось придвинуть его к себе, но нажать на ответный вызов было не так сложно.

Через десять минут на летное поле приехали две полицейские машины и «Скорая помощь». Его рука ужасно болела, в ладонях застрял гравий. Но он понял, что чувствует себя прекрасно, несмотря на травмы, что в нем пульсирует адреналин; он больше не блуждал во тьме. Его охватил тот приятный зуд, который всегда появлялся, когда он находился в действии, что с ним редко случалось в последнее время, – зуд, ради которого он пошел в полицию и который заставлял его продолжать там работать. Чуть больше часа назад он лежал в кровати, бессильно ворочался и не мог заснуть. Это было будто бы в другой жизни.

Сорок один

– Как вы можете видеть по этим скоплениям линий равного атмосферного давления…

Мэриэл Серрэйлер понимала, что, сколько бы она ни вглядывалась в спирали и завихрения на карте в телевизоре, толку от этого не будет. Разглядеть Лаффертон посреди всего этого хаоса было невозможно, но общая картина предрекала влажную и ветреную погоду.

Она нажала на пульте красную кнопку, и изображение на экране съежилось в одну маленькую светлую точку.

– Какие-нибудь новости? – спросил, входя, Ричард Серрэйлер.

– Войны и эпидемии.

– Погода?

– Дождь и ветер. Но только завтра или даже позже.

Он недовольно заворчал и удалился. Мэриэл встала и последовала за ним на кухню, где он накрывал поднос для их вечернего чаепития.

– Я теперь ничего не имею против дождя. Если бы не дождь в субботу, у хосписа сейчас было бы на миллион фунтов меньше.

Ее муж поднял глаза.

– Ты же не веришь серьезно в этот бред? Это нелепо!

– Почему это нелепо?

– Только не говори мне, что какой-то безвестный американец зашел в Блэкфрайарс Холл, чтобы укрыться от дождя, и на самом деле отдал миллион фунтов на строительство стационара. С чего бы ему это делать?

– Потому что он щедрый человек. И очень богатый.

– Это бред. Какая-то мошенническая схема.

– Теперь уже ты ведешь себя нелепо. Какая такая «схема»?

– Понятия не имею. Но свой миллион фунтов вы не увидите.

– Почему ты ко всему относишься с предубеждением? Нужно доверять людям, Ричард.

– Некоторым я доверяю.

– Кому?

– Тебе.

Она удивленно на него посмотрела, и что-то у нее внутри сжалось.

– Разумеется, доверяю. – Ричард налил воду в чайник и опустил крышку. – Тебя я знаю. А это какой-то янки. Такие люди получают удовольствие от демонстрации силы. Никаких денег он не даст.

Он взялся за поднос. Он хотел, чтобы она поспорила с ним, чтобы она приняла его пас. От этого он получал особое наслаждение. В другой раз она бы так и сделала, отчасти чтобы он остался доволен, отчасти потому, что она действительно верила в Джорджа Какстона Филипса и его деньги.

– Ты его не видел.

– Мне и не надо.

Она не стала отвечать. Она вся дрожала.

Они пошли обратно в маленькую гостиную.

В тот момент, когда она пошла за ним, она поняла, что собирается сделать.

Она думала, что сможет держать это глубоко в себе до конца своей жизни, и если бы он сейчас не сказал, что доверяет ей, то, вероятно, она бы смогла это сделать. Почему нет? Вины за собой она не чувствовала. Она чувствовала сожаление, но такое, с которым можно жить. Сожаление было вплетено в ткань ее жизни. Но, сидя сейчас в этой тихой комнате и глядя на то, как ее муж медленно подносит чашку китайского фарфора с золотисто-синим ободком к губам, на то, как он обнимает ее ладонями и как закрывает глаза, делая глоток, – она поняла, что нет, дальше носить в себе она это не сможет.

На стене висели часы с фарфоровым циферблатом и золотыми стрелками. Свадебный подарок от одной из подруг его матери, врученный им сорок три года назад. Сейчас, когда Мэриэл посмотрела на них, они начали увеличиваться, расплываться, циферблат засветился, а потом засиял в ее округлившихся от напряжения глазах, стрелки горели так, будто были объяты огнем. Рисунок на бледно-зеленых обоях за ними расползался.

Она сделала два коротких громких вдоха.

– Ты в порядке?

Если бы она смогла сейчас подняться, пойти на кухню и побыть там несколько минут в одиночестве, она бы успокоилась и больше не боялась того, что собирается сделать. А скорее всего, она бы и не сделала этого. Все бы продолжилось. Ничего не было бы сказано. Она бы вернулась, часы с белым циферблатом стали бы точно такими же, как раньше, а обои оставались бы неподвижны. Но она не могла подняться. Она даже не могла поднять свою чашку. Если бы она ее подняла, то расплескался бы весь чай, настолько у нее тряслись руки.

– Рон Олдхэм умер, кстати. Сегодня в ложе объявили. Еще один. – Он нагнулся, чтобы подлить себе чая. – Всех потихоньку скашивает. Такое время года. – Он снова внимательно посмотрел на нее. – Может, тебе лучше пойти в кровать?

Она будто окаменела, ее руки намертво сцепились вместе, мышцы ее рта, шеи, лица были парализованы. «Вот каково это, пережить удар, – подумала она, – когда ты точно знаешь и понимаешь, что ты хочешь сказать, но не можешь ни говорить, ни двигаться. И вынужден ждать, пока кто-нибудь тебе поможет. Поднимет тебя. Поговорит с тобой. Покормит тебя. Разденет тебя. Как было с ней».

Часы пробили четверть часа. Она подумала о том, какой же приятный у них звон. Нежный. Комната наполнилась тихим гулом, словно кто-то тронул невидимые провода. Это был красивый звук.

У нее во рту появился кислый вкус. В горле образовался сгусток желеобразной масляной субстанции, застрявший прямо посередине, который она не могла ни проглотить, ни вытолкнуть.

Ричард Серрэйлер отхлебнул еще чая. Его воротник сбился сзади. Сегодня он был в своей масонской ложе, где они играли в свои глупые игры с переодеваниями и никто никогда не смеялся, по крайней мере, так она всегда думала, потому что, если бы они были в состоянии смеяться, они бы взглянули на себя со стороны и хохотали бы потом до потери сознания. Он пытался убедить Криса и Саймона внести свои имена в список. Они только рассмеялись – оба, – причем в голос. Она сомневалась, что масонство теперь долго протянет.

Несколько внезапно гул в комнате прекратился, и комок у нее в горле рассосался. Она почувствовала себя совершенно спокойно.

– Мне нужно тебе кое-что сказать, – произнесла Мэриэл.

Он не ответил, но остановил на ней свой внимательный взгляд.

– Что ты думаешь о Марте теперь?

Он поставил свою чашку.

– Что я о ней думаю?

– Ты же думаешь о ней?

– А ты?

– О да.

– И что ты думаешь?

Она не хотела позволять ему встать на позицию допрашивающего, но он перевернул ситуацию, и теперь она вынуждена была отвечать. Она не была удивлена.

– Я думаю… Что двадцать шесть лет были слишком долгим сроком для того, чтобы позволять всему оставаться как есть.

– Для нас?

– Для нас. Для всех нас. Но для нее в первую очередь.

– Откуда ты можешь это знать?

– Не могу. Никто не может. Но бремя существования… даже несознательного… для нее, вероятно, было невыносимо тяжким.

– Теперь мы этого никогда не узнаем.

– Нет.

– Когда ты спросила меня, что я думаю…

– Наверное, я имела в виду… чувствуешь. Что ты чувствуешь.

Он сидел, уставившись на чашку и молочник на низком столике перед собой, наклонив голову и зажав сцепленные пальцы между коленей. Она попыталась вспомнить, как он выглядел, когда был возраста Саймона… и даже младше, чем Саймон, но физически они настолько сильно различались, не считая пренебрежительного жеста, который они оба использовали, и еще того, как они оба были склонны закрываться от окружающих, что это было сложно. Они оба были привлекательными – а Саймон до сих пор оставался таким.

А Ричард? Был ли он привлекательным теперь? Его лицо так долго носило маску сарказма и недовольства, что изменилось до неузнаваемости. Был ли он когда-нибудь нежен? С Мартой. Да, и с Кэт, когда она была маленькой. Но с мальчиками – никогда, и особенно с Саймоном.

– Я чувствую невыносимую боль, – сказал Ричард Серрэйлер. – А еще я испытываю сожаление и горькое, горчайшее чувство беспомощности. Что мы вообще делаем? – Он поднял голову, и она увидела, что в его глазах сверкали слезы. – Что мы делаем, с этой своей медициной и своим неумолимым желанием поддерживать и продлевать жизнь любой ценой? Почему мы настаиваем на том, что абсолютно любая жизнь, любой вздох и проблеск сознания – это нечто единственное и неповторимое, за это стоит бороться? Почему мы не можем отпускать пожилых тогда, когда приходит их время? Как мы называли пневмонию, когда учились? Подружка старика. Но не сейчас. Сейчас так уже не говорят. А ее подружкой пневмония должна была стать уже много лет назад.

«Остановись, – сказала она себе, – остановись сейчас. Уведи разговор в другое русло или вообще переведи тему, встань, выйди из комнаты, иди спать. Не нужно этого делать. Остановись сейчас. Тебе нужно нести это бремя в одиночку. Ты не можешь так поступить».