Мы снова пили чай, включали и выключали телевизор, пересчитывали крючки, пробовали на разрыв японскую лесу. Она тянулась, как резина, но стоило сделать узел — сразу лопалась.
— Дерьмо! — сказал он. — Наша лучше. У меня третье лето ходит и хоть бы что.
— Нужно каждый год менять, — возразил я. — А та терпит, терпит — и подведет. Знаешь, как бывает? Локти будешь кусать.
Он стал грустнеть.
— Может, сбегать? — спросил неуверенно.
— Нет, я сам схожу, — с легким сердцем ответил я. Это его праздник. Он дошел до Польши. Я многое знал из его фронтовой мальчишеской жизни. Но про Польшу он никогда не говорил. Почему-то избегал этих воспоминаний.
Провожать я пошел его в десятом часу. К ночи стало прохладно. Но он шел в расстегнутом пальто. Это придавало ему залихватский вид. Петь он не умел, на тут что-то замурлыкал. Оказалось — мотив из «Белорусского вокзала». «Десятый наш десантный батальон». Так, кажется. Он шел — прямой и высокий, с заметным брюшком. Гусь, да и только!
— Ты похож на гуся, — сказал я, смеясь.
— А что! — ответил он с задорным самодовольством. — Нам, татарам, тарабам! Пойдем в гараж!
То, что он называл гаражом, было обыкновенным списанным железнодорожным контейнером. Он долго открывал свой хитроумный замок, открыл наконец и выкатил старенький М-106. Мотоцикленок завелся сразу и шумно. Он включил свет, в контейнере стало как днем. Он стал шарить в углу, приподнял доски и вытащил ржавый квадратный бидон. В свете фары манжета его сорочки юркнула в бидон, как очень белая крыса, а выскочила оттуда уже другая крыса — черная.
— Посмотри, какие черви! — похвалился он и сунул мне под нос шевелящийся клубок.
Я похвалил его червей. Они мне и впрямь понравились. Короткие, но толстые и очень жизнерадостные. Он подкармливал их спитым чаем.
Червей было много. По его подсчетам — штук девятьсот. Одному — на четыре-пять хороших рыбалок. Он был очень доволен: червей у нас найти трудно, иногда просто невозможно. Он ездил за ними в село к тетке, за пятьдесят километров. Ездил один: тетка не любила, чтобы ее огород обирали чужие. В нем же она души не чаяла.
— Дашь червей? — спросил я наивно.
— Нет! — усмехнулся он. — Сам накопай.
— Ты жмот! — сказал я обидчиво. — Смотри, я тебе припомню.
Он хмыкнул и стал закрывать свой дребезжащий погнутый контейнер.
— Ты только и делаешь, что припоминаешь! — натужно сказал он, вдавливая острой коленкой упрямую дверь. — А нич-ч-чего припомнить не можешь.
— Ты пузом надави, а то проткнешь!
Он явно обиделся.
— У тебя пузо больше!
— Брось! Больше твоего искать нечего. Оно тебя вперед тянет, вот и откидываешься назад, как гусь. А я прямо хожу, меня вперед ничего не тянет.
— Тебя, — заржал он, — …назад тянет. Вот и уравновешиваешься.
— Дашь червей?
— Не-а! — сказал он, отряхивая дорогие новые брюки.
— Видишь! А я тебе все даю. Камеру. Помнишь? Резиновый костюм, канистру…
— А что еще дашь? — спросил он, ухмыляясь и покачиваясь.
— Дал бы но шее. если бы ты был помоложе!
— Был бы я помоложе, ты бы не хорохорился! Ишь ты!
— Не надо вести себя по-свински. Ходишь по-гусиному, а ведешь себя по-свински.
— Червей захотел! — не слушал он. — Накопай!
— Я тебе, черт с тобой, бутылку куплю.
— Я и сам куплю. Пойдем! Я две куплю.
— А три купишь?
— Сейчас посмотрю… — Он полез в карман и начал считать шуршащее и звенящее.
— Ладно! Ничего ты не купишь, уже поздно. Я не пойду с тобой в магазин. Иди спать. А если пойдешь в магазин, то тебя выгонят или вызовут милицию.
— Милицию! Ишь ты! Я сам вызову милицию. Пойдем!
— Стой! Пойди только… Никогда больше не буду тебя провожать. С тобой всегда влипнешь в какую-нибудь историю.
— Потому что я веселый! И смелый. А смелого пуля боится, смелого штык не берет! — неожиданно чисто пропел он, привалившись к контейнеру.
— Совсем пьяница. Распустился! Смотреть противно.
— Это ты пьяница. Я за второй не бегал. А ты бегал, вот и терпи! Терпи, а то червей не дам.
— Ты и так не дашь, жадюга.
— Конечно не дам.
— Ну и ладно! Я пошел.
— Иди! Кто тебя держит.
— Терпеть тебя больше не могу. Ты становишься противным.
— А ты… — он хотел что-то сказать, покачнулся, отвалился от контейнера и пошел, мурлыкая мотив из «Белорусского вокзала».
— Мы не виделись два дня. Я уже стал скучать по нему.
— Позвони, — советовала жена. — Он обрадуется, ты же знаешь.
Но я почему-то упрямился. Она позвонила сама.
— Я как раз к вам собираюсь! — послышалось в трубке. Конечно, это он придумал, что сам собирался. Обрадовался, что не пришлось унижаться.
Он принес десяток карасей — крупных и желтых. Они еще разевали рты и хлопали жаберными крышками.
Он был приятно застенчив. Учтиво отвечал на мои вопросы. Да, дороги просохли, хоть шары катай. Он побывал на Дальнем заливе. Только что в него зашел карась. Крупный и голодный, берет с маху.
Он начинал волноваться и скрести лысину.
Залив Дальний мы любили особенно. Мало кто из рыбаков рисковал туда добраться. Не зная объездных троп, можно утопить мотоцикл. Кругом мари и болота. Зато пологие песчаные берега залива, ровное песчаное дно делали рыбалку похожей на сказку. На мелководье, сравнительном мелководье, кишел карась и гуляла щука, в ямах таились змееголовы и сомы, и там и сям не было отбою от косатки.
Он очень хотел поехать туда с ночевой, но один на ночь никогда не ездил. В этом тоже было что-то странное, что он не хотел и стеснялся мне объяснить. Я сказал ему, что заработал три свободных дня. Он стал наливаться радостью.
Три дня плюс два выходных.
— Тетка еще червей привезла! — поделился он, разминая мою сигарету. Он бросил курить и теперь схватил ее машинально. — На месяц нам хватит!
Он был очень щедр, и ему всегда казалось, что он недостаточно щедр.
— Может, сходить? — спросил он неуверенно.
— Нет, — сказал я твердо. К чему?! Разве нам так плохо?
Он тут же согласился, что и без этого хорошо. Мы пили чай, включали и выключали телевизор, готовили к рыбалке мои снасти, помогали моей жене укладывать дочурок и были взвинчены. Он то и дело царапал лысину и улыбался улыбкой ребенка.
— Только бы дождя не было! — беспокоился он.
…Мы выехали в пятом часу вечера. На месте должны были очутиться к заходу солнца.
Двадцать семь километров, пока тянулся асфальт, он ехал впереди. Потому что мой мотоцикл был надежнее его. Он даже не оглядывался. Потом, как обычно, мы поехали рядом. Это было и приятно, и удобно: время в разговорах летело быстро. Где-то на пятидесятом километре я сказал, что у него щелкает цепь. Мы остановились и натянули ее. Настроение у него поднялось еще больше. Он любил ездить со мной. Он плохо знал мотоцикл и при поломках бывал почти беспомощен.
На шестьдесят третьем километре показалось село. Очень удачное и красивое село. Кругом него — заливы и протоки. Иногда мы рыбачили здесь. Если бы не было на свете Дальнего залива, мы бы ездили только сюда. Здесь и магазин был хороший, и продавец — чернявый мужичок, тоже заядлый рыбак, вечно выпрашивающий у нас крючки. Мы никогда не жалели для него крючков.
Мы всегда останавливались передохнуть у магазина. И когда ехали на Дальний и когда возвращались домой. Остановились и сейчас.
Я начал осматривать свой мотоцикл, а он, тяжело ступая и оставляя на пыльной дороге огромные следы своих бродней, пошел к распахнутой двери. Вернулся он не скоро — навеселе и с двумя большими свертками.
— Смотри! — предупредил я. — Довеселишься!
— Нам, татарам, тарабам!
Мы по-прежнему ехали рядом, хотя дорога превратилась теперь в извилистую тропу. На поворотах я пропускал его вперед и волновался, видя, как он рисуется, зачастую совсем не к месту резко поддавая газу. В пятьдесят с чем-то лет он оставался мальчишкой.
Часа полтора мы выписывали замысловатые петли по релкам и перелескам. Залив медленно, но приближался, хотя и не видно его было за пологими взгорками и зарослями.
Потом он стал ерзать на узком сиденье своего М-106, оглядываться и терять всякую осторожность.
— Что случилось? — крикнул я, поравнявшись с ним.
Он притормозил и уперся длинными ногами в землю.
— Куда мы гоним, а?! Давай перекусим…
С какой-то лихорадочной поспешностью он развязал рюкзак, повыкидывал из него кружки, мешочки, уселся на сброшенную ватную куртку и широко расставил ноги.
— По чуть-чуть?
Я пожал плечами.
— Давай дерни! — Он все полнился возбуждением, смотрел на меня с искренней любовью, и я не мог отказаться. Да и, по правде говоря, мне самому было сейчас несказанно хорошо, трепетно, хотелось довести это состояние души и тела до полного блаженства.
— Загрызи! Пряники бери! Котлеты вот… — он всегда был по-отцовски заботлив и неутомим в этой заботливости.
Сам он выпил, кажется, без особого наслаждения, морщась и кривя сухие губы. Потом лениво макнул в соль луковицу.
Я понимал, что сейчас он наслаждался жизнью, которой там, на войне, мог лишиться в любую минуту, думал о том, что мог ее лишиться и все-таки не лишился, до сих пор не верил в эту милость судьбы и со страхом смотрел в прошлое.
— Я помню — она говорила: «Простите… была не права… Я мужа безумно любила. Как вспомню… болит голова…»
Он изводил меня Есениным. Декламировал он светлые есенинские строки с каким-то подвывом. Мне было стыдно за него, за его глуповатую артистичность — в конце каждой строки он не забывал вознести длинную руку, откинуть голову и скосить на слушателя настороженные глаза.
— «Но вас оскорбила случайно… Жестокость была мой суд… Была в том печальная тайна, что страстью преступной зовут».
Лежа на спине, он не мог откидывать голову, но рукой взмахивал исправно. Я слушал и смотрел туда, где нежился сейчас под теплым языком заходящего солнца Дальний залив.
— «Далекие милые были! — он начал привставать, опершись на одну руку, — тот образ во мне не угас. Мы все в эти годы любили, но, значит, любили и нас».