Однако я была напугана до ужаса и пересмотрела на своем веку достаточно фильмов, чтобы понимать, что тюремные драки – явление такое же частое, как грязь, и не собиралась позволять надрать себе задницу в первый же день в тюрьме.
– Ты это серьезно или нет? – нервно уточнила я.
– Похоже, что я это серьезно? – спросила она с самым серьезным видом.
– Ладно, это что, такое правило? Это что, здесь все делают? Это типа посвящение или еще что? Мне как-то не хочется в банду. Я просто…
– Давай, леди, сиськи покажь. Скока раз еще говорить!
Руки у меня тряслись, когда я ухватилась за нижний край блузы и задрала ее. Постояла с обнаженной грудью около трех секунд, потом одернула рубаху. Снова устроилась на матрасе, ожидая дальнейших распоряжений, но соседка не сказала ни слова. Только продолжала чистить апельсин. Я сидела молча, пытаясь найти на ее лице хоть какие-то подсказки насчет того, что здесь происходит, но оно оставалось каменно-спокойным. Соседка смотрела на меня как на телевизор, без всякого выражения. Она покончила со своим апельсином, толкнула подносы по полу обратно к двери и еще с минуту продолжала глядеть на меня. Я улыбнулась, потому что не представляла, что еще можно сделать.
– Завтрак в шесть, скажешь мне, будешь жрать или нет.
Она натянула одеяло на голову и снова улеглась на матрац.
Я сидела в тишине, снова глядя на очертания ее тела под одеялом. Что, теперь так и будет? Я здесь всего три часа, а уже успела остаться без еды и посветить сиськами. Абстиненция только начиналась, и я все еще не получила разрешения позвонить. Оказалась заперта в камере два с половиной на три метра с лесбиянкой-зверенышем, и никто так и не рассказал мне, в чем конкретно меня обвиняют, когда выпустят или что будет дальше. Слезы покатились по щекам, когда эта неопределенность начала подавлять меня. Чувства одиночества и растерянности снедали меня, и я понимала, что лучше бы отрастить шкуру потолще, да сделать это побыстрее. Впереди меня ждало немало странных, некомфортных, пугающих ситуаций, и это было только начало.
2
Когда теплое солнышко обволокло меня своими согревающими лучами, я еще глубже зарылась пальцами ног в мелкий сыпучий песочек. Закрыла глаза и глубоко вдохнула солоноватый океанский воздух, слыша, как волны плещутся о берег. Я слушала, как они шипели и отбегали, потом возвращались снова, чтобы поприветствовать песок любовным объятием. Это было мое счастливое место. Я никогда не пользовалась своим преимуществом – тем, что жила всего в пяти минутах от этого рая. Всегда была либо «слишком занята», либо «слишком устала». Надо будет завести привычку проводить здесь больше времени; ведь это единственное место, где я чувствую умиротворение.
Когда я снова наполнила легкие теплым океанским воздухом, этот момент безмятежности был внезапно прерван громким «бамс!». Мои глаза распахнулись, я попыталась определить источник звука, но ничего не увидела, кроме сверкающего песка, воды и ярко-голубых небес. Наверное, кто-то вдалеке захлопнул багажник машины, подумала я, снова закрывая глаза, и потянулась за горстью песка. Второе «бамс!» было оглушительным.
Меня подбросило, как пружиной, я распахнула глаза и поняла, что никакого пляжа нет и в помине. Осознание, где я нахожусь, сильно ударило по мне. Я была в холодной, темной тюремной камере. Я – заключенная. Волна стыда, смущения и вины поднялась из глубин моего существа и поглотила меня. Казалось, что вокруг тела обернулась анаконда, и с каждым проходящим мгновением она сжимала свои кольца все туже и туже.
С эмоциональной болью, которую я ощутила в тот момент, могла сравниться только физическая, которую я теперь вдруг почувствовала. Мне до зарезу нужно было встать и сходить в туалет, но я не могла заставить себя вылезти из-под теплого одеяла. Казалось, что каждая косточка в теле зажата в тиски, еще чуть-чуть – и переломится. Невыносимо! Обычно в этот момент я была готова на что угодно и всё разом, только бы добыть наркотики, но теперь об этом не могло быть и речи. Не оставалось иного выбора, кроме как прочувствовать каждое мгновение боли, которую была способна причинить моя зависимость.
Я оказалась в ловушке – и в окружении охранников. В ловушке этой камеры, этого сломанного тела и этого искореженного разума. Мне было некуда деться. Здесь не было часов, поэтому невозможно было судить, как долго я уже здесь. Мой мир стал серым, полностью выцветшим. Словно тюремное начальство хотело лишить нас любых напоминаний о внешнем мире.
Вчера я смотрела «Доктора Фила» и вместе со своим щенком ела мороженое на диване. Сегодня я заперта в темном помещении с незнакомкой, на глазах у которой мне придется – и очень скоро – опорожнять кишечник. Каждый проползавший мимо миг казался вечностью, и я решила попытаться поспать, чтобы как-то убить время. Мне удалось кое-как уплыть в дремоту, но надолго ее не хватило. Боль в теле была нестерпимой – постоянное напоминание о чудовищной реальности, которую я сама для себя создала. Интересно, я уже попала в выпуски новостей? – мелькнула мысль.
Я была в холодной, темной тюремной камере. Я – заключенная. Волна стыда, смущения и вины поднялась из глубин моего существа и поглотила меня.
Я выглянула из-под одеяла, чтобы оглядеть комнату, и в шоке обнаружила ступни своей соседки по камере в каком-нибудь дюйме от собственного лица. Это еще что за хрень? Мой взгляд побежал вверх по ее ногам и выше, вплоть до лица. Она смотрела на меня сверху вниз и улыбалась. Кажется пыталась убить меня во сне!
– Йоу, звиняй, чувиха, твоя койка прям под окном. Я не хотела будить тебя, но мой парень только что вернулся с работы, – сказала она.
Я наморщила лоб, силясь осмыслить то, что она только что сказала.
– Э-э, прости, это ты о чем? – переспросила я, ощущая себя так, словно попала в сумеречную зону. Ее парень? Работа?
Я села и, пятясь, выползла из-под нее, потом отступила назад, чтобы получше разглядеть, что происходит. Она стояла у окна и, насколько я поняла, разговаривала с кем-то на языке жестов. Ее руки мелькали со скоростью света. Она делала паузу – посмеивалась, бормотала что-то, к примеру: «парень, да ты спятил», – а потом вновь принималась семафорить руками.
– Я тоже тебя люблю! – сказала она непонятно кому, припадая поцелуем к окну.
Потом развернулась и увидела меня, завернувшуюся в одеяло наподобие буррито, уставившуюся на нее, как на сумасшедшую.
– У меня мужик вон там, – весело сообщила она, хлопнув в ладоши.
– Вон там – это где? – не поняла я.
Она ткнула пальцем в окно:
– Хватит! – оборвал меня охранник. – Из окон не выглядывать. Вы здесь новенькая, поэтому я выношу вам предупреждение, но только один раз.
– Вон прям там! Че, не видишь, во‑он то здание!
Я подалась к окну, чтобы понять, о чем она, черт возьми, говорит. Прищурилась, приподнялась на цыпочки и, наконец, увидела «во-он то» здание. И в эту секунду дверь в камеру распахнулась.
– ЗАКЛЮЧЕННАЯ ДЖОНСОН!
Я повернулась и широко раскрытыми глазами уставилась на охранника, не понимая, почему он так кричит.
– Убирайтесь от окна НЕМЕДЛЕННО! Какого черта вы делаете? – рявкнул он, входя в камеру. Я в поисках поддержки бросила взгляд на сокамерницу, но у нее явно возникла внезапная потребность заправить свою постель, и теперь она стояла к нам спиной.
– Ой, я… э-э… Я просто хотела посмотреть… наверное… потому что там так красиво… прошу прощения, а что, это плохо? Мне не следовало смотреть в окно? Я думала, что для того окна и существуют…
– Хватит! – оборвал меня охранник. – Из окон не выглядывать. Вы здесь новенькая, поэтому я выношу вам предупреждение, но только один раз. К окнам не подходить! – сердито бросил он, разворачиваясь к выходу.
Когда дверь за ним захлопнулась, я повернулась к предательнице.
– Э-э… во‑первых, спасибо за то, что подставила меня! А во‑вторых, на кой хер здесь нужны окна, если в них нельзя смотреть?
Она повернулась и села на постель, испустив тяжкий вздох.
– Слышь, звиняй! У меня одиннадцать-двадцать-девять, я больше не могу рисковать. Нас с моим мужиком закрыли вместе, и единственное время, когда я могу его увидеть, – когда он возвращается с работы. Он в трудовом блоке. Поэтому мы разговариваем на языке жестов. Но это не разрешается, так что приходится быть осторожными.
– Что значит одиннадцать-двадцать-девять? – спросила я.
– Одиннадцать-двадцать-девять – это одиннадцать месяцев и двадцать девять дней. Если тебя приговаривают к году или больше, ты отправляешься в федеральную тюрьму. Иногда дают на день меньше года, тогда можно мотать срок в окружной тюряге, – пояснила она.
Что за фигня! Целый год? Я как раз начала гадать, что такого сделала эта женщина, когда дверь снова распахнулась.
– Кладите свой матрац на пол, пока мы не найдем вам переносную койку, – сказал охранник, запуская в нашу камеру, где и так было шагу негде ступить, еще одну заключенную.
– Можешь не беспокоиться искать мне это клятое корыто, ты, свинья! Я выйду отсюда через десять гребаных минут! – выкрикнула женщина через плечо в сторону закрывающейся двери. Она явно была пьяна. Передвигалась она на костылях, и я подумала, что у нее, возможно, перелом, но потом перевела взгляд на ее ноги, и мне показалось, что чего-то там не хватает. Одна штанина тюремных штанов болталась на сквозняке там, где положено быть ноге. Она перехватила мой взгляд.
– Хера ли ты пялишься, четырехглазая? – Она прислонилась к стене, пытаясь удержать равновесие. – У меня гребаный диабет, усекла? Эй! Прошу прощения, девочка. Не ты, четырехглазая, другая. – И она указала пальцем на мою сокамерницу.
– Рошель я, че те надо? – отозвалась та.
– Можно тайну тебе рассказать? – спросила Айрин. (Мы будем называть ее Айрин, поскольку настоящего имени я не знаю.)
– Чего? – буркнула Рошель.