С тех пор судьбу цивилизаций определяла география. Даймонд и Сауэлл обращают внимание, что самый большой континент, Евразия, стал огромным накопительным резервуаром новшеств и изобретений. Торговцы, странники, завоеватели собирали и распространяли их, и люди, жившие на перекрестках больших дорог, могли аккумулировать и объединять новые знания. Кроме того, Евразия тянется с востока на запад, а Африка и обе Америки — с севера на юг. Растения и животные, одомашненные в одном регионе, легко могут распространяться вдоль параллелей, в места с похожим климатом. Но они не могут с такой же легкостью распространяться вдоль меридианов, где дистанция в несколько сотен миль может означать разницу между умеренным и тропическим климатом. Лошади, одомашненные в азиатских степях, например, могли перебраться западнее, в Европу, и восточнее, в Китай, но ламы и альпаки, прирученные в Андах, не достигли Мексики, и цивилизации инков и майя обходились без вьючных животных. До недавнего времени в этих регионах транспортировка тяжелых грузов на большие расстояния (а вместе с ними — торговцев и новых идей) была возможна только по воде. Ландшафт Европы и Азии, к счастью для местных жителей, изобилует горами и долинами, а значит, и пригодными для судоходства реками с естественными гаванями. Африке и Австралии не повезло.
Так что Евразия завоевала мир не потому, что евразийцы умнее, а потому, что благодаря природным условиям им удалось в полной мере воспользоваться преимуществами принципа «Одна голова хорошо, а две — лучше». «Культура» любой нации-завоевателя, например Британии, на самом деле представляет собой коллекцию величайших изобретений, собираемых тысячелетиями на территориях в тысячи миль. В этой коллекции — зерновые культуры и алфавитное письмо со Среднего Востока, порох и бумага из Китая, одомашненные лошади с Украины и многое другое. Но вынужденно изолированным культурам Австралии, Африки и Америки приходилось выживать с небольшим количеством местных технологий, и они не могли сравняться со своими завоевателями. Даже в границах Евразии (и позже в Америке) культуры, отрезанные от остальных высокими горами, например Аппалачами, Балканами или Шотландским высокогорьем, веками отставали от своих соседей, контактировавших друг с другом.
Тасмания — яркий пример, пишет Даймонд. Тасманцы, в XIX веке почти полностью истребленные европейцами, были самым технологически примитивным народом в истории. В отличие от австралийских аборигенов, тасманцы не умели разводить огонь, не знали бумерангов и копьеметалок, каменных орудий, топоров с рукояткой, каноэ и швейных игл и даже рыболовства. Удивительно, но археологические раскопки показывают, что предки тасманцев, переселившиеся из Австралии 10 000 лет назад, обладали всеми этими технологиями. Но затем перешеек, соединявший Австралию и Тасманию, погрузился под воду, и остров оказался отрезанным от остального мира. Даймонд рассуждает о том, что любые технологии в какой-то момент могут быть утеряны культурой. Возможно, из-за нехватки материалов для изготовления каких-то вещей люди перестали их делать. Возможно, все умельцы племени одновременно стали жертвами ужасного шторма. Возможно, какие-то доисторические луддиты или аятоллы по какой-то нелепой причине наложили табу на технологии. Если это случается в культуре, связанной с другими, утраченные технологии могут быть восстановлены, когда люди захотят достичь более высокого уровня жизни, каким пользуются их соседи. Но в изолированной Тасмании людям приходилось бы изобретать пресловутое колесо заново всякий раз, когда оно терялось, так что их благосостояние неуклонно падало.
Особенно парадоксально в «стандартной модели социальной науки» то, что она оказалась не способна достичь той цели, ради которой, собственно, и была создана: объяснить разную судьбу человеческих культур, не обращаясь к понятию расы. Лучшее объяснение сегодня — полностью «культурное», но оно основано на нашем взгляде на культуру как на продукт человеческих стремлений, а не как на нечто определяющее их.
Получается, что история и культура опираются на психологию, которая, в свою очередь, основывается на информатике, нейронауках, генетике и эволюции. Но подобная постановка вопроса включает сигнал тревоги в головах дилетантов. Они боятся, что «согласование» — всего лишь дымовая завеса, за которой коварные филистимляне в белых халатах захватывают власть в гуманитарных, социальных науках и искусстве. Они боятся, что все богатство изучаемого предмета будет сведено к обычной болтовне о нейронах, генах и эволюционных мотивах. Этот сценарий часто называют «редукционизмом», и я завершу главу объяснением, почему «согласование» к этому не призывает.
Редукционизм — как холестерин, он бывает плохим и хорошим. Плохой редукционизм, также именуемый жадным или деструктивным, заключается в попытке объяснить явление с точки зрения его мельчайших и простейших составляющих. Жадный редукционизм — не соломенное чучело, я знаю нескольких ученых, которые верят (или, по крайней мере, говорят так агентствам, распределяющим гранты), что мы совершим прорыв в образовании, разрешении конфликтов и других социальных проблем, изучая биофизику мембран нервных клеток или молекулярную структуру синапса. Но жадный редукционизм далек от точки зрения большинства, и легко показать, почему он ошибочен. Как сказал философ Хилари Патнэм, даже тот простой факт, что квадратной пробкой нельзя заткнуть круглую дырку, необъясним на уровне молекул и атомов и требует более высокого уровня анализа, учитывающего геометрию и жесткость (независимо от того, что именно делает пробку жесткой)[26]. А если кто-то всерьез думает, что социология, литература и история могут быть сведены к биологии, почему бы не пойти дальше? Биология основывается на химии, химия — на физике, и попробуйте теперь объяснить причины Первой мировой войны с точки зрения электронов и кварков. Даже если Первая мировая есть не более чем очень, очень большое количество кварков на очень, очень сложных траекториях движения, никакого открытия это утверждение нам не подарит.
Смысл хорошего редукционизма (называемого также иерархическим) не в замещении одной области знаний другой, а в их соединении или унификации. Строительные блоки одной области рассматриваются под микроскопом в другой. «Черные ящики» открываются, вексели обналичиваются. Географ может объяснить, почему береговая линия Африки совмещается с береговой линией Америки, тем, что некогда эти континенты были соединены, однако лежали на разных тектонических плитах и позже разошлись. Вопрос, почему плиты движутся, переходит к геологам, а они расскажут нам о том, как магма поднялась и оттолкнула плиты друг от друга. А за ответом на вопрос, почему магма стала такой горячей, мы обратимся к физикам, и те опишут процессы, происходящие в земном ядре и мантии. Из этой цепи нельзя убрать ни одного звена. Географ сам по себе мог бы объяснить движение континентов разве что магией, а физик не смог бы предугадать форму побережья Южной Америки.
Именно так строится мост между биологией и культурой. Великие деятели наук о человеческой природе непреклонны в своем убеждении, что психическую жизнь можно познать, если рассматривать ее на нескольких уровнях анализа, а не только на низшем биологическом. Лингвист Ноам Хомский, специалист по вычислительной нейронауке Дэвид Марр и этолог Нико Тинберген независимо друг от друга описали уровни анализа, необходимые для понимания возможностей разума. Это функции разума (чего он достигает в ультимальном, эволюционном смысле); его операции в реальном времени (как он работает проксимально, в каждый конкретный момент); как он встроен в ткани мозга; как он развивается у отдельного человека; и как он эволюционирует у биологического вида[27]. Например, язык основан на комбинаторной грамматике, предназначенной для того, чтобы передавать бесконечное число мыслей. Он используется людьми в реальном времени, задействуя массив памяти и применяя правила языка. Языковой центр находится в центре левого полушария, которое координирует память, планирование, значения слов и грамматику. Язык развивается в первые три года жизни от лепета к отдельным словам и словосочетаниям, в процессе неизбежны ошибки в применении правил. Он эволюционирует путем приспособления голосовых путей и структур мозга (которые у ранних приматов имели другое предназначение), поскольку эти изменения позволили нашим предкам использовать преимущества социально связанного, насыщенного знаниями образа жизни. Ни один из этих уровней понимания не может быть заменен другим, и ни один не может быть до конца понят без обращения к остальным.
Хомский отделил все эти уровни анализа от еще одного (к которому сам почти не обращался, но другие ученые рассматривают). Согласно вышеописанной точке зрения, язык — это внутренняя индивидуальная категория, как, например, мое владение канадским вариантом английского языка. Но язык также можно рассматривать как внешнюю категорию: «английский язык» как целое, с его полуторатысячелетней историей, бесконечным количеством диалектов и гибридных вариантов по всему миру и полумиллионом слов в Большом Оксфордском словаре. Внешний язык — это абстракция, объединяющая внутренние языки сотен миллионов человек, живущих в разных местах и живших в разные времена. Он не может существовать без этих внутренних языков в умах реальных людей, общающихся друг с другом, но его нельзя свести и к тому, что знает каждый из них. Например, утверждение «Словарный запас английского языка больше, чем японского» может быть верным, даже если мы не найдем ни одного конкретного носителя английского, чей словарный запас окажется больше, чем у любого человека, говорящего на японском языке.
Английский язык был сформирован важными историческими событиями, и происходили они не в отдельных головах. В Средние века скандинавское и нормандское завоевания Англии обогатили язык неанглосаксонскими словами; «великий сдвиг гласных», случившийся в XV веке, редуцировал произношение долгих гласных и превратил транскрипцию слов в путаницу без правил; расширение Британской империи породило американский, австралийский, сингапурский варианты английского; а развитие глобальных электронных медиа может снова гомогенизировать язык, потому что все мы листаем одни и те же страницы в интернете и смотрим одни и те же телешоу.