Чистый лист: Природа человека. Кто и почему отказывается признавать её сегодня — страница 68 из 152

Если мы будем считать границей появления личности момент рождения, мы должны быть готовы разрешить аборты за минуту до рождения, несмотря на то что разницы между плодом на последних сроках и новорожденным практически нет. Кажется, что логичнее говорить о жизнеспособности плода. Но жизнеспособность — это континуум, зависящий от состояния современных биомедицинских технологий и от риска нарушений, на который родители готовы пойти. И это вызовет очевидное возражение: если позволительно абортировать 24-недельный плод, то почему нельзя сделать это с плодом, которому 24 недели и один день? А если можно, то почему нельзя в 24 недели и два дня, и три дня и т. д. вплоть до момента рождения? С другой стороны, если нельзя абортировать плод за день до рождения, то как насчет аборта за два, три, четыре дня до рождения и т. д. до самого зачатия?

Мы сталкиваемся с той же проблемой, только с противоположной стороны, когда размышляем об эвтаназии и волеизъявлении относительно конца жизни. Человек не развеивается, подобно облачку дыма, он страдает в процессе постепенного и неравномерного отказа различных частей тела и мозга. Между живым и мертвым лежит множество видов и уровней существования, и с развитием технологий это будет все более очевидно.

Эта же проблема встает перед нами в трудных вопросах борьбы за права животных. Активисты, признающие право на жизнь за любым чувствующим существом, должны считать, что человек, съевший гамбургер, — соучастник убийства, а дезинсектор, избавляющий дом от крыс, виновен в геноциде. Они должны бороться за запрещение медицинских исследований, которые принесут в жертву нескольких мышей, чтобы спасти миллионы детей от болезненной смерти (так как никто не согласился бы пожертвовать несколькими людьми для таких экспериментов, а согласно этой логике, мыши обладают теми же правами). С другой стороны, те, кто не согласен, что у животных есть права, те, кто считает, что личность — исключительная прерогатива представителей вида Homo sapiens, — просто видовые ксенофобы, мыслящие не более широко, чем ксенофобы расовые, которые ценят жизни белых больше, чем жизни черных. В конце концов, другие млекопитающие тоже борются за жизнь, испытывают удовольствие и преодолевают боль, страх и стресс, когда их благополучию угрожает опасность. Человекообразные приматы разделяют наши высшие удовольствия любознательности и любви к ближним и наши глубочайшие печали вроде одиночества, скуки и горя. Почему эти интересы у нашего вида нужно уважать, а у других видов — нет?

Некоторые философы-этики пытаются провести границу по этому ненадежному ландшафту, ставя знак равенства между личностью и когнитивными способностями, свойственными человеку. К ним относят способность размышлять о себе как о постоянном локусе сознания, строить планы и мечтать о будущем, бояться смерти и выражать желание жить[24]. На первый взгляд граница заманчивая, потому что она помещает людей с одной стороны, а животных и человеческие эмбрионы — с другой. Но из этого следует, что нет ничего плохого в убийстве нежеланных новорожденных, выживших из ума стариков и умственно неполноценных, не удовлетворяющих квалификационным требованиям. Практически никто не согласится принять критерий с подобными следствиями.

Эти сложные вопросы не имеют решения, потому что возникают из-за фундаментальной несоизмеримости нашей интуитивной психологии с ее концепцией личности или души по принципу «все или ничего» с грубыми биологическими фактами, которые говорят нам, что мозг человека эволюционировал постепенно, развивается постепенно и умирать может тоже постепенно. А это значит, что такие нравственные ребусы, как аборт, эвтаназия и права животных, никогда окончательно не разрешатся так, чтобы удовлетворить нашим интуитивным представлениям. Это не значит, что ни одна стратегия не годится и что все эти вопросы нужно оставить на совести личных предпочтений, политических сил или религиозных догм. Как подчеркивает биоэтик Ричард Грин, это значит, что мы должны переосмыслить проблему: нужно не искать границу в природе, а выбрать границу, которая в каждой подобной дилемме будет наилучшим компромиссом между добром и злом[25]. В каждом случае мы должны принимать решение, которое практически осуществимо, принесет максимум счастья и сведет к минимуму нынешние и будущие страдания. Многие из наших сегодняшних стратегий уже представляют собой компромиссы такого же рода: исследования на животных разрешены, но с ограничениями; плод на последних сроках беременности по закону не обладает правами человека, но абортировать его можно, только если это совершенно необходимо для сохранения жизни и здоровья женщины. Грин замечает, что сдвиг от поиска границы к ее выбору — это концептуальная революция, сравнимая по значимости с открытиями Коперника. И старые концептуальные представления, которые сводятся к попыткам определить, в какое мгновение «дух» вселяется «в машину», научно несостоятельны и не должны руководить социальной политикой XXI века.

Традиционный аргумент против прагматических, конкретных в каждом случае решений — то, что они толкают нас на скользкий путь. Если мы допускаем аборты, скоро мы разрешим убийство младенцев, если мы разрешаем исследования стволовых клеток, мы откроем дверь в «дивный новый мир»  людей, выращиваемых государством в инкубаторах. Но я думаю, что здесь сама природа человеческого мышления уводит нас от этой дилеммы, а не сталкивает с нею. Опасность есть, когда понятийные категории имеют жесткие границы, когда ответ может быть только «да» или «нет», а иначе, мол, вообще все дозволено. Но человеческие понятия устроены не так. Как мы видели, многие житейские представления имеют размытые границы, но мозг различает, где граница размыта, а где ее вовсе нет. «Взрослый» и «ребенок» — расплывчатые категории, и поэтому мы могли бы повысить возраст, с которого можно покупать алкоголь, до 21 года, или понизить возраст, с которого можно голосовать, до 18 лет. Но это не заставило нас встать на опасный путь и довести в конечном счете возраст разрешенного употребления алкоголя до 50 лет или возраст голосования до пяти. Подобные стратегии не соответствуют нашим представлениям о «взрослом» и «ребенке», какими бы размытыми ни были их границы. Точно так же мы можем привести в соответствие с биологической реальностью наши понятия жизни и разума, не рискуя оступиться и упасть.

* * *

Когда в 1999 году разрушительный ураган поставил миллионы людей в Индии на грань голода, некоторые активисты осудили общества милосердия за поставки в страну питательной зерновой пищи, потому что та содержала генетически модифицированные сорта кукурузы и сои (сорта, которые без всякого вреда едят в США). Эти активисты также протестовали против «золотого риса», генетически модифицированного сорта, тогда как он мог бы предотвратить слепоту у миллионов детей в развивающемся мире и снизить дефицит витамина А еще у четверти миллиарда[26]. Другие активисты оскверняли исследовательские лаборатории, в которых проверяется безопасность генетически модифицированной еды и выводятся новые сорта растений. Эти люди не допускают даже возможности, что такая еда может быть безопасной.

В 2001 году Европейский союз проанализировал отчет, в котором рассматривался 81 исследовательский проект из числа реализованных в последние 15 лет, и никаких новых рисков для здоровья человека или для окружающей среды со стороны генетически модифицированного зерна не было найдено[27]. Это не сюрприз для биологов. Генетически модифицированная пища вредна не более, чем «натуральная», потому что по существу ничем от нее не отличается. Практически любое животное или растение, продающееся в магазинах «здоровой еды», было генетически модифицировано в ходе тысячелетий селекционного разведения и гибридизации. Дикий предок моркови — тонкий, белый, горький корешок; у предка кукурузы початок был длиной в дюйм, он легко осыпался и содержал очень мало крошечных, твердых как камень зернышек. Растения — создания эволюции, у них нет желания быть съеденными, и они не лезли из кожи вон, чтобы стать вкусными, полезными и удобными для выращивания и сбора урожая. Напротив — они изо всех сил старались помешать нам съесть их, вырабатывая токсины, раздражающие вещества или химические соединения с горьким вкусом[28]. Так что никакой особой безопасностью натуральная пища не обладает. «Натуральный» метод селекционного разведения растений, устойчивых к вредителям, только увеличивает концентрацию в растениях их собственного яда; один из сортов натурального картофеля был отозван с рынка, потому что он оказался токсичен для человека[29]. Точно так же натуральные ароматизаторы — которые один ученый, занимающийся вопросами питания, назвал «ароматизаторами, полученными с использованием устаревших технологий», — часто химически неотличимы от их искусственных аналогов, а если и отличимы, иногда натуральный ароматизатор даже более опасен. Когда «натуральный» ароматизатор миндаля, бензальдегид, добывается из персиковых косточек, он содержит следы цианида; когда он синтезирован искусственным путем, цианида в нем нет[30].

Слепой страх перед любой искусственной и генетически модифицированной пищей очевидно иррационален с точки зрения здоровья, к тому же отказ от такой пищи может сделать продукты в целом более дорогими и, значит, менее доступными для бедных. Откуда берутся эти необоснованные опасения? Частично в этом виновата современная школа журналистики, которая бездумно освещает любые исследования, показывающие рост случаев рака у крыс, которых пичкают огромными дозами химикалий. Но частично эти страхи берут начало в нашем интуитивном представлении о живых существах, которое впервые было описано антропологом Джеймсом Фрейзером в 1890 году и недавно исследовано в лабораториях Пола Розина, Сьюзан Гельман, Франка Кейла, Скотта Атрана и других когнитивистов