Мы смотрим старые киноленты с детским любопытством олимпийцев, следящих с заоблачных высот бессмертия за человеческой комедией. Так же, как они, знаем судьбы героев. Мы знаем, что их судьбы раздваиваются. Кино смешивает две позы: «это было» актера и «это было» роли, и в этом главное отличие кино от фотографии, за которой стоит совсем иная феноменология. Одна судьба развивается в рамках сюжета фильма, другая — в пределах жизни актера. Артист, играющий Ивана в двадцать пятом году, «погибшего» на льду Невы в 1905 году в сцене расстрела мирной процессии петербургских рабочих, спустя семнадцать лет действительно погибнет на ладожском льду, защищая блокадный Ленинград… Из будки киномеханика нам в затылок веет небытие, встречный его поток изливается с экрана, и это вызывает еще более щемящее чувство, чем то, на которое было рассчитано движущееся изображение. Таким образом, старое кино достигает своей цели — потрясает наши чувства не одним, так другим способом.
…В один из дней двадцать пятого года, возвращаясь на машине с Ленинградского вокзала домой, Викентий Петрович приметил Анастасию, быстро идущую от Остоженки. Он попросил водителя притормозить. Анастасия подняла голову и, ответив на его радостное приветствие, медленно сказала: «Сегодня скончался патриарх Тихон». И, отведя протянутую Викентием Петровичем руку (он хотел подсадить ее в машину), прибавила: «Теперь воцарится непроглядная ночь». Анастасия пошла дальше. Машина тронулась. «Чудачка», — ласково подумал Викентий Петрович, поглаживая коробки с отснятым в Ленинграде материалом, одновременно вспоминая о ее теле, о том, как робка, нежна, ребячлива она бывала в дни их свиданий…
«Кровавое воскресенье» принесло Викентию Петровичу славу.
Получив признание, он стал примеряться к давней мечте Станкевича о сказках «Тысяча и одна ночь». Станкевич мечтал снять эту картину как приключение вещей древнего мира, удивительной цивилизации, дивных, далеких предметов, зов которых, как песню сирен, слышал Одиссей и не мог перед ним устоять, какие бы опасности ни сулило ему путешествие. История войн и открытий неизвестных земель представляет собою что-то вроде диффузии материи — когда вещь утратит свои этнографические контуры и обретет универсальный язык, наступит конец мира. Для Станкевича восточный орнамент сказок заключался в одном только перечислении вещей, как для Гомера величественность предприятия Менелая воплотилась в списке кораблей. Вещи обладали бессмертием, не то что люди. Корабль Синдбада то и дело терпит крушение, и всякий раз, вынырнув из морской пучины, герой вплавь добирается до берега, а в конце путешествия купца неизбежно ожидает встреча с его же товаром, в последний момент спасенным из пучины капитаном корабля. Сказитель не делал року никакой поблажки: его слушателям было по-детски жаль и героя, и тюков с его товаром. Последних, быть может, даже больше. Рок довольствовался малым. А корабль сказок вез поистине сказочные сокровища: венец из яхонта и жемчуга, сосуды из халцедона, изумрудный столик пророка Сулеймана, блюда из агата, книгу о свойствах растений и об искусстве составления ядов, псалмы, написанные греческими письменами на золотой бумаге, украшенной драгоценными камнями, зеркало, «круглое и дивное», в котором можно было увидеть все семь климатов, эликсир, превращающий тысячу драхм серебра в чистое золото, напиток из крови птицы Даху, позволяющий человеку летать над землей, тюрбаны из таких драгоценных и тонких тканей, что через них можно было видеть далекие звезды Читтерея…
Сквозь алмазные россыпи всей этой экзотики отчетливо проступали контуры совершенного мира. Викентий Петрович мечтал снять хотя бы один, самый короткий сюжет — историю таинственного дворца андалузского города Лабтайта, к воротам которого каждый новый властитель привешивал новый замок, чтобы никто не смог туда проникнуть, в результате чего к моменту прихода к власти «человека не из царского рода» на воротах дворца висело двадцать четыре замка… Вельможи царства, желая удержать нового властелина от срывания замков, готовы были пожертвовать всеми своими сокровищами, но царь не послушал их, открыл ворота и вошел во дворец, нашел в нем книгу, в конце которой содержалось пророчество о том, что, когда господарь, отворивший ворота заклятого замка, дочитает ее до конца, страну захватит племя арабов… Не успел царь как следует вникнуть в смысл зловещих слов, как над головой у него просвистела арабская сабля. Царь ощутил запах собственной крови, но глаза его еще были полны книгой, куда бы он ни обращал свой гаснущий взор, он видел слова, окружавшие его, как всадники, опоясанные мечами, славное войско латинских букв совершало поход от края и до края неба, сквозь причудливую их вязь проступали события прошлого и настоящего — войны, землетрясения, пожары, моровые язвы, истребление христиан при Диоклетиане, блистательный двор Креза в городе Сардесе, победа Марка Антония и Цезаря Октавиана при Филиппах, разрушенная сарацинами Смирна, битва Антиоха при Магнезии, развалины великих городов, ставших пристанищем для шакалов, волков и лисиц. Буквы, как рыбари, тащили дырявый невод Истории, и вот — словами исписаны вся земля и все небо, каждое тающее на глазах облако, всякое дерево, золотые перстни, египетские гробницы, каминные трубы, голландские кружева, прозрачный воздух, нужно только составить смету и снять на пленку все то, что таится под крышкой слов, но кому сегодня понадобится такое кино?..
9
Растравив свое воображение картинами арабской сказки, Викентий Петрович как-то сел за стол и в две недели написал сценарий «Бориса Годунова»…
За эти две недели он ни разу не удосужился раскрыть исторические книги Карамзина, Соловьева, Ключевского или имеющегося у него под рукой Костомарова. Он не выстраивал никаких лесов вокруг здания будущего фильма, целиком положившись на свою память (в юности он ознакомился со всеми этими капитальными трудами) и интуицию.
Это должен был быть звуковой фильм. Странность заключалась в том, что Викентий Петрович начал писать свой сценарий в предощущении звука; он мало что знал о первых звуковых разработках в кино, ведущихся в Москве и Ленинграде, но, быть может, именно в тот день, когда он принялся за раскадровку фильма на бумаге (каждый рисунок был величиной со спичечный коробок), артист Соболевский на крохотной сцене, заваленной ящиками, микрофонными подставками, «юпитерами» и прочей техникой, сопровождавшей первую пробную синхронную съемку, пропел на экране арию Ленского… Викентий Петрович делал рисунки, не заглядывая в книги по истории костюма и аксессуаров XVII века, но рука его уверенно набрасывала миниатюрные фигурки, одетые в кафтаны, ферязи, терлики, армяки, шапки, опояски, опашни, епанчи, колпаки, зипуны, шубы, сафьяновые чулки, шитые золотом и шелками, башмаки, чеботы, в атласные платья с канителью… Музыкантов с цимбалами и сурнами в руках, боярышень с узорными покрывалами, слуг, несущих серебряные рукомойники, лохани и братины, воинов с булатными мечами…
Специально для Анастасии он нарисовал Сандомирский замок — высокий деревянный палац с гонтовой крышей, множеством слуховых окон и вышек с золочеными маковками, с главным входом под фронтонами на колоннах, украшенным пуком перьев — гербом Мнишков, запомнившимся ему с детства по чудесно иллюстрированной драме Пушкина. Дом с анфиладой нарядно убранных комнат с разрисованными потолками, резными створками дверей, блистающих позолотой, с разноцветными стеклами окон, занавешенных золототкаными с широкой бахромой занавесками, с коврами, устилавшими полы. Нарисовал и блистательный польский пир за огромными столами, поставленными буквой твердо, множеством блюд с жареными чижами, коноплянками, жаворонками, пропитанными шафраном, с сахарным макетом Кремля, в котором будет царствовать польская панна.
Особенно его вдохновляли несколько картинок — запев с раскачиваемым колоколом, внутри которого Викентий Петрович неизвестно каким образом намеревался поместить камеру, чтобы снять вместе с колокольным звоном всю округу (колокол раскачивается, прихватывая линию горизонта), крестный ход, двинувшийся навстречу Борису в Новодевичий монастырь, который он хотел снять медленно подымающейся к небу камерой, и комету, пронзившую небо в 1604 году, о которой астролог, выписанный Борисом из Лифляндии, сказал, что эта звезда остерегает государя против чужеземных гостей… Словом, большая часть фильма с колоссальными массовыми сценами лежала в ящике письменного стола Викентия Петровича; оставалось только дождаться появления звука (и он появился!), выпросить денег на картину и снять ее.
Анастасия смотреть первый фильм Викентия Петровича не пошла.
«Нынче каждое воскресенье — кровавое, — неприязненно сказала она. — Понедельники и вторники тоже… Вы вскрываете раки с мощами святых и фотографируете это свое деяние. Как у вас только руки не отсохли…»
«Это не я снимал, а Дзига Вертов», — немного обиженно возразил Викентий Петрович.
«Какая разница, — ответствовала Анастасия, — не желаю я смотреть никаких ваших картин. Ваше искусство размножается в минусовых, запредельных температурах, даже за пределами здравого смысла, я уж не говорю о нравственных понятиях».
Викентий Петрович вздохнул, пожал плечами: очень может быть. «Но позвольте вам заметить, Анастасия, что очень скоро композиторы напишут для вас оперы, востребованные временем. Вам придется красиво озвучивать революционерок».
«Никогда! Я скорее льда наглотаюсь!»
«Придется, — с видимым удовольствием настаивал Викентий Петрович, — наша партия доберется и до музыки, вряд ли вам удастся отсидеться в теплой компании Монтеверди и Римского-Корсакова. Специальная команда просмотрит репертуар Большого театра и вынесет вердикт, что он не соответствует духу времени, и тогда возьмут за шкирку Шостаковича, которого я помню мальчонкой-тапером в кинотеатре на Невском, а поэты-либреттисты сами набегут. Они создадут нечто глубоко современное, вам поручат партию Надежды Константиновны или Софьи Перовской… Да нет, я просто слышу, как вы с петлей на шее поете сцену прощания Софьи с Желябовым… — осторожно поглаживая пальцем ее нежное золотое горло, продолжал он. — Или на ваших чудных низких нотах произносите: “Воло-одя! Написал ли ты товарищу Троцкому-у…” А и в самом деле, что плохого в такой опере, ведь и “Боже, царя храни” когда-то было написано на злобу дня. Сам Глинка не гнушался. И вы запоете, а мне потом скажете, что вам очень понравился музыкальный материал…»