Читающая вода — страница 36 из 62

«Лейтесь, лейтесь, слезы горькие, плачь, плачь, душа православная, скоро враг придет и настанет тьма…» Все это покоилось на поверхности пленки и ничем не было защищено — царские терема, замки польских магнатов, сцена у фонтана, бешеная гульба черни в Кромах — жизнь отделилась от общего ствола бытия, как мясо от кости в кипящем бульоне. Эта жидкость обладала адской глубиной, раз она сумела утопить и историю, и музыку, и любовь.

Природа, голоса, оркестровое сопровождение, старательно отобранный реквизит выпали в чан легким серебристым осадком, пройдя через вращающиеся шестеренки молекул, свирепых, как вечная, медленная земля, перемалывающая тысячелетние цивилизации в тонкий культурный слой.

Возможно, из выпавшего в осадок серебра потом отольют тяжелые монеты, которые кладут на глаза мертвым. Возможно, это будут пролетарские полтинники с молотобойцем на месте орла. Как бы там ни было, Викентий Петрович утаил часть драгоценного осадка от государства, наполнив маленький флакончик, когда-то принадлежавший Анастасии, — из него еще не выветрился аромат духов, — жидкостью, в которой была похоронена лучшая его картина, утоплена, как пленный врангелевский офицер в черноморской пучине… Вода сожрала его искусство, годы надежд, усилий и всю его жизнь, но теперь фокус состоял в том, что он мог свести с нею счеты, цедя по капле ее змеиную душу, сливавшуюся с его собственной. Он каждый раз совершал это действо с торжественной серьезностью каннибала, пожирающего своего врага в ритуальной надежде унаследовать его воинские качества… А вокруг думали — Викентий Петрович принимает лекарство. Кровь разносила это лекарство по всему его телу. В каждой клетке его тела теперь содержался прихотливый монтажный узор «Бориса», крупные планы, наезды, наплывы… В каждой клетке его тела теперь жила Анастасия, наряженная в алтабасовое платье, унизанное жемчугом и блистающее каменьями, с многоценной короной на голове, с которой по распущенным волосам скатывались нитки жемчуга, поющая дивным голосом: «Нет, не этих песен нужно панне Мнишек, не похвал своей красе от вас ждала я…»

ЗАТЕМНЕНИЕ.


Спустя год после исчезновения Анастасии у Викентия Петровича произошла знаменательная встреча, и, что тоже знаменательно, — случилось это под землей.

В те дни было завершено строительство одной из первых веток метро, по которой разрешили покататься москвичам. Викентий Петрович несколько недель не выходил из дому из-за обострившихся болей в ноге; лежа в постели, он пролистывал один за другим присылаемые ему сценарии и отбрасывал их в угол — все они наводили на него тоску, а между тем он знал, что трудяги авторы сил не жалели на изучение новой жизни, таскались по дальним стройкам, спускались в шахты, плавали на рыболовецких судах.

В то утро Викентий Петрович заставил себя встать с постели, побриться и выйти на свежий воздух. Он увидел, что за время его болезни свежий воздух еще больше завесили кумачом, парусившим на ветру, и ему захотелось укрыться под землею, где, быть может, воздух был более честным и чистым. Он купил билет на Охотном Ряду и впервые в своей жизни спустился вниз на эскалаторе. Пахло сырой известкой.

Вдруг по толпе москвичей, ожидавшей на платформе прибытия поезда, волной пронеслось какое-то движение…

С эскалатора скатилась многочисленная охрана в коверкотовых серо-сиреневых гимнастерках и форменных фуражках и стала теснить людей; все подались назад, устремив свои лица к ленте эскалатора.

По нему величаво плыл Сталин, похожий на собственный портрет. Он держал за руку рыжеватую кудрявую девочку в темном, перешитом из взрослого наряда длинном платьице. Высокий Каганович в форменной фуражке с молоточками, предупредительно опустившись на одну ступеньку ниже, давал Сталину какие-то объяснения. За ними плыли большелобый, гривастый Орджоникидзе со своей красавицей женой, еще какие-то члены правительства, представители наркоматов.

И тут Викентий Петрович воочию увидел, что такое любовь народная…

Массовка заорала: «Ура-а-а!..»

Сталин усмехнулся, и отблеск этой усмешки пробежал по бронированным физиономиям настороженной охраны. Стоявшая рядом с Викентием Петровичем пожилая женщина так надрывалась в крике, что у нее взбухли жилы на шее. Люди привставали на цыпочки, поднимали над головами своих детей, срывали кепки, женщины махали платочками. Сталин приподнял свою дочку, и она скованно помахала толпе рукой. Тут подошел переполненный состав. Пассажиры, завидев вождя, высыпали из вагонов на платформу, но охрана быстро оттеснила их к остальной толпе.

Знатные гости вошли в опустевший вагон, и поезд укатил в черную дыру туннеля. Люди продолжали кричать «ура!», не желая расходиться.

Тут кто-то положил руку на плечо Викентия Петровича, и он приготовился услышать вежливый голос: «А вы почему не кричите “ура”, товарищ?»

Он оглянулся и увидел перед собою Витольда Ивановича.

Немец крепко взял его за руку и потянул сквозь толпу к эскалатору.

На лестнице они неловко обнялись. Оба поседели, постарели. Как только они вышли на улицу, немец разрыдался, уткнувшись лицом Викентию Петровичу в плечо.

«Знаете, ведь Анастасия Владимировна, судя по всему, погибла…»

Викентий Петрович довел его до ближайшего скверика и усадил на скамейку.

«Не может быть! Год назад я видел ее в церкви на Ильинке!»

«Церковь разрушили, — махнул рукой Витольд Иванович, — но до этого взяли всех: ее духовника, иерея, диакона, алтарника, регента хора, кое-кого из мирян… Я ходил узнавать об Анастасии Владимировне, но мне сказали, что ее выслали без права переписки неизвестно куда. Посоветовали отправлять посылки в разные такие места — где ее примут, там, значит, и мучается Анастасия Владимировна. Но посылки возвращаются из всех почтовых ящиков. Боже мой, ее голос! Вы помните, Викентий Петрович?.. Я по ночам просыпаюсь, мне снится, что мы репетируем, только она открывает рот, а звука голоса не слышно… Зачем она сделала это, сама пошла на смерть, ведь ее приглашал Ковент-Гарденский оперный театр в Лондоне! Ее звали в Чикаго, Шаляпин хлопотал! С ней мечтали подписать контракт в Монте-Карло!.. Бруно Вальтер ждал ее приезда!.. Она могла уехать в любую страну мира и тем сохранить свой голос для вечности, ведь сейчас записывают всех подряд, а ее только пару раз записали на радио! Знали бы вы, как я умолял ее не уходить из театра! “Больше не могу петь для них…” — повторяла она. Я в ногах у нее валялся! Слушать не пожелала! “Машенька Максакова не хуже меня споет им Амнерис…” — вот что я услышал тогда от нее. Зимой ее забрали, ночью. В чем она ушла, один Господь знает. Ее ботики остались стоять под вешалкой, и пальто тоже осталось…»

Они помолчали.

«Знаете, — произнес Викентий Петрович, — у Анастасии Владимировны в пении была одна странная черта вроде глухой ноты, не знаю, замечали ли вы… Она отчетливо выпевала каждое слово и по-особенному окрашивала его, но одно слово произносила весьма, весьма бесчувственно, и это слово было…»

«…Счастье, — кивнул немец, и они снова порывисто обнялись. — Да, счастье, — повторил Витольд Иванович, — как же я мог этого не заметить?.. Последнее, что мы разучивали с нею вместе — она тогда еще надеялась, что ей после ухода из театра разрешат концертировать, — была каватина Имоджены из “Пиратов” Беллини “Во сне я видела его в крови…” Как она ее пела! Ах, как пела! А как любила ее публика!..»

Викентий Петрович, приблизив губы к уху немца, прошептал:

«Это тот, которого мы сейчас видели под землей, убил ее. А обожавшая Анастасию Владимировну публика кричала ему: “Ура!” У публики сегодня был праздник».

14

Он поджидал меня на Пушкинской площади.

Стоял спиной к дороге, по которой текла река автомобилей, уткнувшись нахмуренным взглядом в бегущую строку рекламы на крыше «Известий». Для него эти пригнанные друг к другу сообщения о землетрясении в Парагвае, новой военной операции палестинцев, разгоне неофашистской демонстрации в Бонне означали только одно — тотальное оскудение жизни, просвечивающей сквозь неоновую букву, то, что в какой-то момент механизм его адаптации к миру предметов и волшбе слов пришел в негодность. Еще немного — и штормовой волной новизны его прибьет к пустынному острову, к глухой норе холостяка, в которой он прозябает — то есть страдает бессонницей, не читает и не пишет книг, не смотрит новостных телепрограмм, не приглашает к себе гостей и сам давно ни к кому не ходит. Из перемен и состоит кружево жизни, такое тонкое на просвет. В прежние времена, когда события легко укладывались в его памяти, как пушкинские строки, так называемый прогресс, запечатленный, к примеру, в бегущей строке рекламы, не вызвал бы в нем ничего, кроме любопытства; теперь он чувствовал себя рядом с новой вещью так, как стареющий муж с молодой женой: он дряхлел, а мир обновлялся, наливался яростным соком жизни. Эта строка, бегущая как пламя по фитилю в вечереющем небе, наверное, напомнила ему буквы «ходячей рекламы» времен его детства, о которой он мне рассказывал (еще одна из его заготовок, оставшаяся нереализованной)…

…Это было шествие тихих пожилых людей в коричневых пальто, сюртуках и шинелях с мелкими пуговицами, нанятых на один вечер владельцем синематографа «Аквариум». Выплывая один за другим из петербургского тумана, эта цепочка пилигримов ордена св. Кирилла и Мефодия несла, как хоругви, нарисованные на квадратных полотнищах огромные буквы — по букве на человека. Она брела по гниющей от сырости торцовой мостовой мимо пролетавших ей навстречу черных пролеток с карбидными огнями, шарабанов с колесами на дутых шинах, красных с белой полосой трамваев, легковых автомобилей с подъемным верхом и опускающимися окнами, мотоциклов фирмы «Дукс» с пневматическими грушами для подачи сигнала, торчащих на каждом углу газетчиков с кожаными сумками через плечо, рассыльных в темно-малиновых фуражках, мороженщиков, селедочников, точильщиков, скупщиков старья, гимназистов, студентов, курсисток, гувернанток с детьми и модисток с огромными шляпными коробками… Шествие стариков под низким петербургским небом, обложенным тяжелыми тучами цвета солдатской шинели, побывавшей в окопах Ляодуна. Каждый строго придерживался своего места — места своей буквы в слове, а также фразе, чтобы люди, идущие и едущие навстречу им по Невскому, могли прочитать: