Читающая вода — страница 41 из 62

дполагаемо огромная энергия ее существа ушла вовнутрь, скрылась в атом, а не вылилась, как у того, просторно и вольно во всю горизонталь родины. Возможно, если бы Катерину отрочество застигло не в такие сонные времена, не в таком подводном царстве, где все было видно сквозь какую-то уродливую, чадящую дымку, может, она б уже с маузером ходила при продотряде? Скакала бы на сивке по долинам и по взгорьям? Но кони ее, стреноженные, мирно паслись, а товарищ маузер на корню превратился в кочерыжку в скучных устах литераторши. Мать же родная была далёко именно потому, что существовала в этой же комнате, и не с чего было о ней мечтать, держась детской мечты, как перил, сходить потихоньку в незнакомую пучину. Мать и сама стеснялась Кати, стеснялась того, что уборщица, что собирает в подсобку всякую дрянь и тащит ее домой, — бывало, с Катериной случалась истерика, когда мать принималась уговаривать ее примерить какой-то выцветший плащ, совсем целый. Стеснялась, но что было делать — на ней самой был пиджак с барских плеч, а уборщица, между прочим, она была прекрасная, последняя могиканша, скоро уже таких не станет и мир окончательно зальет грязью. А Катенька уже чувствовала себя с головы до ног завернутой в пурпурный плащ  т о г о  человека, и она бежала с ним из этого мира…

И все же — почему с ним? Может, потому, что «в моей пятке щекочет Людовик XIV» (А. Вознесенский). Почему она стала читать про него, сделавшись исследователем его жизни? Может, это не она выбрала себе героя, а он выбрал ее, последнюю в числе своих бесчисленных жертв, откликнувшуюся своей детской кровью на кровь, пролитую три века тому назад. Он ее выбрал, а не она его, ведь если бы право выбора было дано Кате, а не какому-то року, то Катерина, как обычная все же девочка, выбрала б себе в герои рок-звезду или очкастого, забитого одноклассника — как все же необычная. Ожила в ней какая-то старинная баллада: как вурдалак полюбил молодую девушку и стал приходить к ней, пить ее кровь. Крепкая и сильная Катенька не похудела и не изменилась в лице, так же яростен был румянец на смуглом лице, так же густы черные волосы и размашиста походка. Соседи иногда слышали крики, доносящиеся из ее квартиры, но не придавали им особого значения. Дело было в том, что этажом ниже звучали такие же вопли: там уже второй год готовилась к поступлению в театральное училище еще одна красавица, разучивала в лицах басни Крылова. А мамы в это время не было дома, она посыпала дустом ковш мусоропровода и не могла видеть, какая дрожь сотрясает в эту минуту тело ее дочери, когда та импровизирует вслух под впечатлением одной ей видимых картин, когда кричит, обратясь к стене, точно это не стена, а зала слушателей:

— …Прибежал Аркашка Чуднов, хранитель казны потешного войска, которого Петр окрестил именем князя Ромадановского, он принес в сапоге требуемых жаб… Твари клокотали, чавкали, как вода в сапогах гиганта, идущего вслепую по болоту, твари грызли друг друга, карабкаясь по голенищу… Петр принял от великого князя сапог, принюхался и высоко поднял его, как кубок с пенящимся вином, и одна жаба, издав клич освобождения, прыгнула в воздух и грянула оземь. Петр накрыл сапог огромной своею ладонью. «Фельдмаршала ко мне!» — гаркнул он. Крик подхватили, понесли от редута к редуту, и не успел он дозвучать в последних рядах воинства Петрова, как от массы пеших отделилась черная точка, стремительно покатилась по полю, постепенно превращаясь во всадника, летящего на коне… Меншиков доскакал, соскочил с коня.

— Не выиграешь сей битвы, пожалую тебя тварями за пазуху, — прохрипел Петр. Он схватил верхнюю тварь в кулак и с выдавленными внутренностями поднес ее к самому носу Алексашки. Тот заморгал, побелел, сжал зубы. — Раздавлю, как сию жабу, — прошептал Петр. — Вон с очей моих.

Алексашка кивнул, зло глядя на государя, вскочил на коня и полетел прочь. Петр наклонился, вытер руку о траву и потряс сапог. Твари, цепляясь лапами за ботфорт, посыпались в траву. Петр разогнулся. Бросил молниеносный взгляд на толпу военачальников, окружавших его. Стало совсем тихо. Вдруг он расхохотался. Толпа, издав смешок, закашлялась и тоже разразилась настороженным смехом. Драли глотки усердно, до слез, до задыхания… Смех как подрезанный исчез с лица Петра, и вояки захлопнули рты. Петр вскочил на коня.

— Голуби мои! Час настал! Бог смотрит на вас!..

Откричав, Катенька отдыхает, пристально глядя на стекло серванта, словно за ее собственным блеклым отражением должен появиться еще один лик, а в это время эстафету крика принимает другая девочка… «Ты сер, а я, приятель, сед!» — горланит она, гримасничая перед зеркалом, пытаясь придать своей уже заматеревшей в глянцевитой прелести физиономии выражение сарказма. Так они обе кричат, то одна, то другая, выражая свой посильный протест против куцей, бесцветно и мелко задуманной жизни, за которой едва угадывается другая — цветущая, породистая, с неизменными величинами.

Пока Катя кричит во все горло и во всю ширь своих легких, терпкий осенний ветер, срикошетив от каменных гирлянд, висящих в тумане, поднимается по спирали вверх, набирая силу, раздувая багровые облака, и тучи заволакивают небо надолго. Как ни выглянешь в окно — туманными грядами накатывают друг на друга тучи — в октябре, декабре, апреле… Иногда вдруг раскроется синева, и тогда начнешь опять думать о том, что нечего надеяться на вечную жизнь, потому что вот он перед тобой, этот вечный холст. Синяя ткань нигде не морщит, не прогибается от тайной тяжести того света, в котором, если верить старым книгам, с удесятеренной силой отражается этот и в котором, если им верить, гуляет в райских кущах — с одной точки зрения — или в кипящей смоле — с другой — мучается герой Катенькиных дум… Но если вдуматься, если уйти с головой в бескорыстную мысль, если встать на такой глубине, где ее как бы не существует, видишь, как все эти точки зрения плавно сужаются журавлиным клином, летят, летят и летят на солнечный диск и растворяются в нем, поэтому оставим Катю ее первой любви, не делая никаких далеко идущих выводов, тем более что не так уж далеко они идут.

ВИХРИ ВРАЖДЕБНЫЕ

Для отношений этих двоих — бывшего советника посольства Виталия Ш. и бывшей преподавательницы университета Ангелины Пименовны — не подходило пышное слово дружба и даже более умеренное — приязнь, ибо она существовала лишь периодами, когда одиночество, как мощная ледяная струя, подталкивало их навстречу друг другу, и они сходились у Ангелины Пименовны за бывшим рабочим, а теперь просто письменным столом, чтобы попить чайку, поговорить об искусстве и послушать музыку. У нее пенсия побольше, поэтому она угощает его чем-то простым, поскольку на эту сторону жизни давно махнула рукой. Виталий появляется обычно вечером после трудового дня, он инвалид второй группы, еще и прирабатывает на мусоровозе, но весь свой приработок тратит на пластинки классической музыки, которая выводит из себя его соседку по коммунальной квартире Шурку, потому что Виталий вследствие своей инвалидности глуховат и крутит пластинки на полную громкость. Ангелина Пименовна также живет с соседкой, старухой Игнатовой, не имеющей никого из близких, не получающей писем, неизвестно как живущей в своей боковушке. Игнатова уже который год не разговаривает, точно дала обет молчания, прикидывается глухонемой, что удобно, и даже не здоровается, что не совсем. Утром старуха Игнатова в старом байковом халате выходит на кухню, навалившись всем телом на плиту, кипятит одно яичко, все время норовя держаться к Ангелине Пименовне спиной, у себя в боковушке склюет его, немного пошуршит газетами; скрипя пружинами панцирной кровати, ложится отдыхать, а вечером, когда к Ангелине Пименовне приходят гости, начинает иногда мстительно стучать чем-то металлическим в ее стену, точно ревнуя ее к людям, разбивающим их такое странное молчаливое сожительство.

— Что нового в наших палестинах, — справляется Виталий, входя в комнату к Ангелине Пименовне и первым делом окидывая взглядом полки. — Кто это у вас отважно дирижирует «Колоколами», Мравинский?

— Юджин Орманди, — отвечает Ангелина Пименовна.

— Советуете?

— Пожалуй, купите. А вот новая запись Софроницкого, во всяком случае, я не подозревала о ее существовании: Григ. Вы, кажется, собираете Софроницкого?

— А это что за коробка внушительных размеров?

— «Медея», сами понимаете, нешуточное дело… Ла Скала: Каллас, Рената Скотто.

— Майер?

— Н-нет, Керубини.

Виталий бережно вынимает пластинку из конверта, держа ее за края как драгоценность, ставит на проигрыватель, бархоткой привычно снимает с крутящегося диска невидимую пыль и опускает иглу.

У Ангелины Пименовны много цветов, и она любовно ухаживает за ними. Моет листья мелкой щеточкой, обрезает пожелтевшие кончики растений, поливает водой из леек. Комнатный жасмин с вьющимися побегами светло-зеленого цвета и овальными листьями, ронциссусы с тонкими стеблями и мелко опушенными трилистниками, камнеломка с красивыми усиками, фатея с зонтикообразными соцветиями, гортензия с красными и лиловыми шарами цветов, бегония с зубчатыми листовыми пластинами в бурых пятнах… В отличие от Виталия, поколесившего по миру, Ангелина Пименовна всю жизнь прожила в Ленинграде, дальше Крыма не ездила, зато дома ее окружают посланцы тропиков Южной Америки, субтропиков Африки и Юго-Восточной Азии, которые водят дружбу с ее лейкой и совком для рыхления земли, цепляются за нее усиками, как дети, пытаются осыпать ее цветочной пыльцой, осеменить ее волосы, ноздри, одежду.

Попив чаю и съев пару бутербродов для поддержания сил на сегодняшний вечер (до пенсии еще два дня), Виталий начинает поучать Ангелину Пименовну. Его раздражают ее вкусы: все-то она читает про жизнь замечательных людей, интересуется дуэлью Пушкина, Наталией Николаевной, и что сказал по этому поводу Вяземский, и как его опроверг Эйдельман, и в чем признался Долгоруков, и как приложили к убийству поэта свою черную руку супруги Нессельроде. Виталий читает труды самих этих замечательных людей, обходясь без посредников и комментаторов, много знает наизусть, страницами может читать на память «Повести Белкина». Ангелина Пименовна любит и современную литературу — тех-то и тех-то, и говорит, что все они пишут на прекрасном, богатом и могучем русском языке, читать их одно наслаждение, а какой стиль, какой добротный и вместе с тем лапидарный слог, образность, какая высказана правда. Она пытается подсунуть эти книги Виталию. Тот презрительно усмехается и говорит, что богатый обнищал, а могучий одряхлел, прекрасный остался там, в восклицательном веке русской литературы. Она яростно возражает, что он не может судить об этом, потому что не читал (следуют имена), а он в ответ прибавляет громкость в проигрывателе. Они расстаются чуть ли не врагами; он, сунув руки в карманы, разболтанной походкой идет к двери, она отворачивается к окну и ждет, когда захлопнется дверь.