Читающая вода — страница 44 из 62

— Здравствуйте, а мы к вам пришли, — кокетливо сказал Виталий оторопевшей в дверях Ангелине Пименовне.

— Что ж, проходите, — сразу все поняв, ответила она.

Виталий посторонился, пропуская женщин, даже сделал попытку поддержать Самсонову под локоток, но та пришла сюда не для того, чтобы ей выкручивали руки и навязывали не свои слова и поступки: она спокойно отвела руку Виталия и прошла в коридор. В глазах ее товарок бушевало любопытство и радость: наконец-то и до вас дошла очередь, вот вы, как все прочие, схлестнулись, а корчили из себя бог весть что, так что простите великодушно, не будем снимать обувь, хотя на улице и слякоть, не в гости, чай, пришли, а по долгу службы.

Самсонова сказала бесцветным голосом:

— Ангелина Пименовна, простите за вынужденное вторжение: Виталий Васильевич жалуется, что вы залили его.

— Я… да… так случилось… — заторопилась, краснея, Ангелина Пименовна, — забыла закрыть кран, да. Телефон зазвонил, я отошла от раковины, а там тряпочка лежала…

— Разрешите, — сказала Самсонова.

Трехглавая комиссия вступила на кухню, где старуха Игнатова варила себе завтрак. Она даже не обернулась. Зная ее обычай, комиссия тоже промолчала, лишь бухгалтер Люба машинально сказала в пространство «здрасьте». Самсонова открыла кран, из него хлынула вода, потом закрыла — и вода даже капнуть не посмела под ее рукой.

— Закрывается хорошо, к слесарям претензий быть не может, — сказала Самсонова Ангелине Пименовне с некоторым сожалением в голосе и посмотрела на пол у стены. — А дом, конечно, старый, ветхий, потому так легко и протекло.

— Эта тряпочка лежала в раковине? — услужливо произнесла член товарищеского суда Никишина. — Видите, она у вас и сейчас плохо лежит, вот-вот соскользнет.

— А кран надо закручивать хорошо, — прибавила бухгалтер Люба.

— А что — сильно протекло? — спросила Ангелина Пименовна у Виталия.

— Еще бы! — горделиво ответствовал он.

— Не очень, — отозвалась Самсонова, — но побелка, конечно, нужна. Давайте поступим так: или вы найдете человека, чтоб побелил потолок у Виталия Васильевича, или придется составить акт на сумму… думаю, в пределах тридцати рублей.

— Почему так мало? — громко спросил Виталий.

— Уж это, вы позвольте, нам решать, много или мало, — сказала ему Самсонова и более мягким голосом обратилась к Ангелине Пименовне: — Итак, как вам удобнее?

— Вы наймите Лешу с третьего этажа, он за пятерку все сделает, — сочувственно сказала Люба. — Вам же дешевле станет.

— Этого пьянчужку? — возмутился Виталий. Все три члена комиссии, как по команде, повернули к нему головы, словно не веря своим ушам, словно хотели переспросить: Что-что-что-что? А сам кто?!

— Напрасно вы так, — обиженно сказала Люба. — Он хоть и выпивает иногда, но руки у него золотые, всякий скажет, хоть у кого спросите.

— Составьте лучше акт, — тихо проговорила Ангелина Пименовна, — я заплачу.

— Хорошо, — согласилась Самсонова. — Извините за беспокойство.

— С деньгами соблаговолите не задерживать, — сказал Виталий, глядя поверх головы Ангелины Пименовны на висящий у буфета алюминиевый дуршлаг, и его целеустремленный взгляд рассеивался на многодырчатой, круглой, доброй поверхности посудины, и с ушей Виталия свисала лапша.

Тут само собой напрашивается умозаключение: однако, как плутуют с нами наши чувства, и как мы плутуем с ними! Как просто мокрое, расползающееся пятно на потолке Виталий связал с пятьюдесятью рублями, а ведь меж этими двумя точками и в помине не было той прямой, которая ему привиделась, и не было прямодушия в его грубом требовании. Пятно вызвало в нем вихрь разноречивых чувств, которые он принял за святое негодование, а на самом деле мысль его проделала сложный и извилистый путь, в который оказалась вовлечена и отлученная от него африканская держава, и журналистка Линочка, и Лара с ее фанаберией, и раскрытая книга дрянного, скучного писателя Рыбина, которую до прихода комиссии с карандашом в руке читала Ангелина Пименовна, уютно свернувшись калачиком под исландским пледом в углу дивана, и последняя капля — пятно на потолке — вот та причинно-следственная цепочка, которая вызвала обвал в его душе, едва дышащей, едва сохраняющей достоинство. Ему казалось, что он бросил вызов целой системе узаконенного притворства, оттого он и потребовал деньги, предвкушая заранее, что это будет истолковано Ангелиной Пименовной как проявление неприкрытого цинизма. Да, я таков, заявлял он, и Ангелина Пименовна не сразу увидела в этом жест отчаяния, последний всплеск измученной гордости… И почему только наше отчаяние нацелено на такого же затурканного и слабого, не потому ли, что только в нем и может вызвать отклик?.. Таким образом, Виталий достиг своего: подстреленный фазан хлопал крыльями, а охотник, убедившись, что он попал в цель, повернулся и пошел с гордо поднятой головой, а на самом деле разбитый, еле передвигая ноги от потрясения, борясь с подступающей тошнотой. Он так и не убедил себя в том, что принадлежит к роскошному племени охотников.

Трехглавая комиссия торжественно справила свою функцию — осмотрела кран, раковину, тряпку, натоптала, нанесла с улицы грязи и пошла уже было прочь… но тут ее остановил непонятный, захлебывающийся клекот старухи, уже который год молча кипятившей свое яичко: с лицом, помолодевшим от ярости, тыча пальцем поочередно то в Виталия, то в Ангелину Пименовну, Игнатова закричала:

— Вот потому-то они победили в семнадцатом! — И как безумная захохотала.

Комиссия во главе с молниеносно выдвинувшейся вперед Самсоновой подобралась, поджала губы, интересуясь, кто это  о н и,  а вы, собственно, кто такая будете, не мы, что ли?.. Но старуха уже потухла и скребла как ни в чем не бывало простой ложечкой по простому яичку, и что с нее было взять, божьего одуванчика, и только в зрачках ее горел, не угасал хитрый огонек, и комиссия, потоптавшись, ушла вместе с удивленным и внутренне подавленным Виталием. А Ангелина Пименовна, отсчитав пятьдесят рублей, спустилась вниз и отдала их Шурке, которая для такого случая консолидировалась с Виталием.

После этого сразу наступила зима. Виталий не приходил. Приходили старичок-антиквар и Шурка с клубящимся котом на плече, вся в заплатах, как этот обветшавший, носящий следы русского модерна дом, это сирое, продуваемое снежным ветром пространство — приходила жаловаться на соседа. Но Ангелина Пименовна ее не поддержала. Виталий курил в своей комнате под рёв Шестой симфонии, и Шурка, охваченная оркестром Ленинградской филармонии как пламенем, неистово колотила ему в стену, а этажом выше стояла Ангелина Пименовна, смотрела на снежные вихри, воспаленную вьюгу, которая металась, как зверь, ищущий путь к родному лесу, натыкаясь на острые шпили Адмиралтейства и Петропавловки, внушительную готику Трезини, ранний классицизм Валлена-Деламота, декоративное барокко Растрелли, русский ампир Воронихина-Захарова и засевая дома и Невскую перспективу тяжелой снежной крупой.

ПУТЬ СТРЕЛЫ

Когда они расстались наконец и он после долгих мытарств выбрался за рубеж и стал там тем, кем и был на своей летаргической родине, — выдающимся правозащитником и ученым с мировым именем, и когда родина после известных событий признала его, как будто он уже успел уйти в небытие, оставшись в памяти народной, — только тогда она кинулась рассказывать о нем направо и налево всю правду, какую знала, всем желающим, любопытным и просто случайным людям… Она делала это так ребячески неудержимо, выдавая свою кровную заинтересованность в собственной реабилитации, пытаясь опередить его в предательстве, наверняка зная, что он-то уж не пощадит ее в своих воспоминаниях; точно так же она когда-то пыталась опередить его в измене, потому что доминантой их отношении всегда была борьба: сначала любовь боролась в ней с чувством долга перед первым мужем, потом она боролась уже с его нежеланием признать ее поступок как принесенную ему жертву, позже она сражалась с толпой призраков в его лице, надеясь различить в нем того реального человека, с которым жила и которого когда-то полюбила. Она чуть не за руки хватала зазевавшегося гостя или какого-нибудь отпетого журналиста-строчкогона, охотника за знаменитостями и потрошителя чужих репутаций, желая всучить ему свою собственную правду, заключающуюся в том, что выдающийся человек ушел от нее совсем не потому, что она не годилась ему в подруги, в единомышленницы и соратницы, а только потому, что она родила ему несчастного Славу. Слава сидел тут же, лопотал, громко втягивая в себя чай из блюдечка, но это наглядное свидетельство ничтожества выдающегося человека не действовало на людей, поскольку теперь оно уже шло вразрез с обликом героя и мученика, востребованного временем, по которому начинала жить их родина. Но она как безумная тыкала людям в нос Славой; а Слава начинал к тому времени слабеть не по дням, а по часам, и это обстоятельство должно было еще больше укрепить ее позиции и призвать страну к уважению ее будущего горя как к признанию какой-то личной заслуги…

Она заранее испытывала ужас при мысли о его готовящихся к печати мемуарах, которыми, по сообщению прессы, сейчас занимался этот человек, сидя в своем Париже или Мюнхене; она впадала в тихую панику, предчувствуя свой портрет в них, нарисованный стремительной и безжалостной рукой его, хорошо сознавая, что этот портрет останется, а она уйдет, не в силах смахнуть с него ни единой черты, и, пока она еще жива, она должна была защищаться, они вместе с сыном должны успеть стереть хоть букву грядущей неправды, хоть пару слов. Но слава его росла как волна, накатывая на оставленный им берег, и она понимала, что все ее усилия тщетны. Она знала, что он не пощадит ее, как не щадил никогда ни врагов своих, ни друзей, — он, человек хищного ума и феноменального зрения, ухватывающего любую подробность жизни, самую малую дробь ее, со страстной злой памятью, которая, однако, не мешала ему заниматься благородным делом защиты сирых и слабых. Она знала, как искусно может он распотрошить живое существо, и все старалась поведать об этом журналистам. Но ни один из них не соблазнился ее историей о том, как он однажды со своим приятелем-медиком в летней беседке ясным вечером занимался анатомией, разделывая распростертую в правилке живую жабу, видя в муках живой твари одну лишь метафору, проецируя в уме ее маленькую смерть на свои философские и социальные обобщения… Она была в ужасе от той холодной предприимчивости, с какой он согласился посмотреть на рефлексы, заставив при этом присутствовать и ее, — и ей долго чудились жалобные, предсмертные стоны живого существа, душа которого никак не могла отлететь; но он смотрел, как смотрит, должно быть, Господь Бог на умирающего младенца, обращая с помощью оптического фокуса слезы матери в утреннюю росу. Долгие годы живя под колпаком, под гласным и негл