Однажды в середине мая Степан появился у меня окрыленный и объявил, что уезжает за город на дачу к своей старой приятельнице Римме. Он пробудет на даче недельки две — застанет там цветение черемухи, которой вокруг гибель, будет сторожить дом, вскапывать огородные грядки, ремонтировать крыльцо и веранду…
Я накормила его ужином. Степан подсел к телевизору, моя дочка повисла на нем, обхватив руками за шею, и они в два голоса стали подпевать дяде Володе Ухину его вечную песенку: «Спят усталые игрушки, книжки спят…» Я вдруг увидела, как на щеке Степана блеснула слеза. Он стыдливо смахнул свои легкие слезы и за руку отвел мою дочку к ее кроватке. Потом за вечерним чаем, перед тем как отправиться на вокзал, он вдруг пустился в откровения… Рассказывал о своей маленькой племяннице, к которой успел привязаться. Если он уедет из Москвы, она быстро забудет его, ведь у маленьких детей совсем короткая память, короче даже, чем у женщин. Потом стал рассказывать, как любит Москву, Красную площадь, замоскворецкую набережную, ВДНХ и особенно Ботанический сад, где они подолгу гуляли с Маргаритой-флористкой, пока ее дочь не остригла его, словно Самсона, лишив какой-то части его мужской силы, и не выставила вон. А еще он любил в Москве одну яблоню на перекрестке Сиреневого бульвара и Третьей Парковой; теплыми майскими деньками он специально приезжает полюбоваться тем, как начинают распускаются ее бело-розовые цветы, — когда они раскроются, дерево, наверное, совсем оторвется от земли… В мае ему особенно верится в то, что он останется здесь, на этой земле.
«А что ты там будешь есть, на этой даче? — спохватилась я. — Давай я заверну тебе бутербродов». — «Спасибо, не надо. Римма обещала приехать завтра, чтоб установить мне, так сказать, фронт работ и оставить продуктов на неделю…»
Он спешил на вокзал, чтоб еще успеть на последнюю электричку. Позвякивая в кармане связкой ключей от Римминой дачи, закрыв тонкую шею своим артистическим малиновым кашне… Таким я его и запомнила.
Дальнейшее мне стало известно уже в пересказе Риммы, у которой на работе вдруг случился такой аврал, что вырваться на дачу она смогла лишь спустя неделю.
Степана она застала лежащим на раскладушке под тонким одеялом, с осунувшимся, нездоровым лицом и температурой. Степан все эти дни ремонтировал крыльцо и копал землю, нарисовал несколько акварелей с кустами цветущей черемухи, написал стихотворение, и все это на голимом кипятке, потому что на даче было хоть шаром покати: из-за участившихся краж никаких припасов на ней давно не держали. Проголодав неделю, Степан понял, что с Риммой что-то случилось. В один из дней он вышел на платформу к последней московской электричке. А тут подошел встречный электропоезд — идущий в Москву. Поняв, что Римма не приехала и на этот раз, Степан в какой-то момент дрогнул и, подстегнутый гудком локомотива, запрыгнул в электричку, чтоб вернуться на ней в Москву. На следующей остановке в вагон вошел линейный контроль, усиленный нарядом милиции. Билета у Степана не оказалось, денег на то, чтоб уплатить штраф и ехать спокойно дальше, — естественно, тоже. Растерявшись, он не нашел ничего лучшего, как попытаться всучить им свою давнюю плацкарту, которая тоже ведь билет, оставшийся к тому же неиспользованным. Но был разоблачен контролером и на первой же остановке с позором выброшен из вагона на платформу глухого полустанка. Поезд ушел в Москву, оставив его одного под звездным майским небом. Электричек больше не ожидалось. Степан спрыгнул на пути и зашагал прямо по шпалам, пьяный от голода, унижения и бесприютного одиночества, совсем один во тьме кромешной, освещаемый тусклым месяцем, с неотвязной думой о том, что вот Москва не желает впускать его обратно… В пути его застал дождь. Лишь под утро он добрался до своего дачного домика и продрогший, мокрый, грязный, уставший как собака без сил повалился на раскладушку. А днем наконец приехала Римма с сумками, битком набитыми снедью, преисполненная чувством вины за то, что ему пришлось пережить…
Выслушав Степана, Римма разахалась и бросилась скорей накрывать на стол. Степан поднялся с раскладушки, чтоб привести себя в порядок, причесаться, помыть руки, да и нащипать в огороде какой-нибудь ранней зелени к столу. Когда обеспокоенная его долгим отсутствием Римма выглянула в окно, чтоб пригласить Степана к столу, она увидела его лежащим на грядке лицом в острые нежные стрелки молодого лука…
Римма выбежала из дома, перевернула Степана на спину и встретилась с его взглядом, в котором еще теплилась жизнь, сквозь остывающие черты лица пробивалась медленно истаивающая улыбка, словно за несколько секунд до остановки сердца у него хватило отваги на то, чтоб посмотреть своей смерти в лицо и успеть понять главное — мечта его сбылась, и хоть и не совсем таким, как он рассчитывал, способом, теперь-то он точно останется в Москве, останется навсегда. Зажав в кулаке свежевскопанную московскую землю, он вытянулся на ней слабо и длинно, прижимаясь к ней всем телом, как к матери. Теперь это была е г о з е м л я, и ничто уже не могло разлучить их со Степаном.
ВОСКОВАЯ ДАЛЬ
Когда Мартин подрос и стал помогать ей в работе, приносившей им обоим небольшой приварок к их пенсиям, Алла Викторовна вспомнила наконец (позволила себе вспомнить), как все начиналось, удивляясь самой себе, прежней, крепко стоящей на ногах женщине, имевшей за спиной годы беспорочной службы в райсобесе, надежно связанной многими нитями с жизнью…
В тот черный день, когда ее полузять Дима позвонил ей и торжественным тоном, к которому прибегал, если чувствовал себя чем-то обиженным, сообщил ей ужасную новость, она как раз была занята своим любимым делом — составляла из облитых расплавленным воском лепестков на проволоке бумажные цветы для свадебного венка дочери своих знакомых… Услышав торжественное вступление Димы, что он, к сожалению, ничем хорошим порадовать ее не может, Алла Викторовна крикнула в трубку: «Что, что с Таней?!» И пока механизм, запущенный внутри Димы, бормотавшего, что он неоднократно предупреждал ее дочь, до последнего дня продолжавшую ходить на работу, не совершил полный оборот вокруг любимой Диминой темы, что в их семье все делают не так, как принято у людей (что особенно тошно было слушать, ибо Дима уже полгода сидел без работы на Таниной шее), Алла Викторовна лихорадочно перебирала в уме варианты — что могло произойти: кровотечение?.. пришлось делать кесарево?.. что-то с ребенком?.. Она чуть умом не тронулась, пока Дима дожевывал свою речь, а когда он договорил ее до конца и повесил трубку, Алла Викторовна почувствовала вдруг дикую боль в руке, которую от растерянности опустила в кастрюльку с горячим воском. Тряся ошпаренной кистью, она с отчаянием смотрела на фотоснимок старшей дочери — Тани, стоящий на столе среди кружек с уже готовыми фальшивыми белыми цветами, думая о том, что судьба этого несчастного новорожденного ребенка, конечно, решена, хотя об этом ни она, ни полузять Дима не проронили ни слова, с младенцем ясно было что делать, следовало только дождаться бывшего мужа Аллы Викторовны, отдыхавшего в настоящий момент в Сочи со своей второй женой, потому что только с его помощью больного малютку можно было устроить в привилегированное заведение, где ему будет хорошо, насколько это возможно в его положении…
Алла Викторовна думала прежде всего о дочери, и без того много выстрадавшей из-за своего Димы, который то разводился со своею бесплодной женой, то не разводился, потому что она грозилась наложить на себя руки, и Тане приходилось со всем этим мириться; она продолжала оправдывать Диму даже после того, как случайно выяснилось, что он уже пару лет как разведен и все это время не переставал мучить ее байками о жене с припрятанным ею запасом люминала на тот случай, если Дима опять заговорит с ней о разводе. И вот опять ситуация Тани, чахнущей над телефоном в ожидании милостивого Диминого звонка или преследовавшей его, вдруг хлопнувшего дверью, в тапочках на босу ногу по снегу, грозила вернуться к своему истоку, поскольку Дима своего слова еще не сказал, того отчетливого мужского слова, из которого стало бы ясно, как он намерен теперь поступить с Таней, ведь он мечтал о наследнике, о сыне, для чего дважды пожертвовал своей драгоценной свободой… Этот Дима и без неполноценного младенца всегда висел на волоске, все время изображал какое-то недовольство Таней — то уходил от нее, то возвращался, когда Таня уже совершенно отчаивалась. Единственное, что немного обнадежило, была фраза, которой Дима завершил свое выступление по телефону: «Что ж, как говорится, первый блин комом…»
Это была первая, поразившая ее сердце мысль — мысль о собственном ребенке, но в ней заключалась все-таки кое-какая надежда на принятие решительных мер к устройству малыша, грозившего нарушить то хрупкое равновесие, которое наконец-то установилось в жизни Тани и Димы. Зато следующая мысль поразила Аллу Викторовну еще больнее. Это было воспоминание о женщине в бордовом пальто, приходившей к ней на прием несколько дней назад с больным ребенком, оставшимся дожидаться мать за дверью кабинета. Ей, кажется, не в чем было себя упрекнуть, она всегда старалась поступать справедливо и по закону, и в этом случае тоже: женщина и ее больной сын занимали две смежные комнаты в коммунальной квартире и не могли претендовать на третью, только что освободившуюся. Алла Викторовна говорила, а женщина покорно кивала, соглашаясь с ее доводами, но все-таки не сводила с нее умоляющих глаз. Наконец вздохнула, поднялась со стула. Алла Викторовна встала, чтобы проводить посетительницу, и когда она в раскрытую дверь увидела ее мальчика-паучка, сидящего враскорячку на двух стульях, что-то сильно ударило ей в сердце, хотя до этого случая ей приходилось видеть много разных мальчиков и девочек, которых родители затаскивали прямо в кабинет на руках или ввозили в инвалидной коляске, она уже привыкла к посетителям, пытающимся воздействовать на закон с помощью больного ребенка. Но этот мальчик, поднявшийся, дергаясь всеми конечностями навстречу матери, и смутил, и опечалил ее — Алла Викторовна даже вернулась к столу и вынесла ему шоколадку, за что мать со слезами на глазах принялась так сильно благодарить ее, что Алла Викторовна дрогнула и подумала: не дать ли все-таки им эту третью комнату, чтобы они смогли жить в изолированной квартире не опасаясь лихих соседей. Но чувство справедливости взяло верх. В очереди на жилплощадь стояло много бедолаг, в том числе и инвалидов, ютящихся в полуподвальных помещениях и ветхих мансардах… И вот, вспомнив эту женщину и ее ребенка, подымающегося со стульев как испорченный робот, Алла Викторовна подумала, что он был вестником беды.