[ЧКА хэппи-энд] — страница 20 из 52

илхэннир на запад. А те, что ходили — когда-то, давно, когда, если верить старому Ахтэнниру, тряслась под ногами земля и огнём пылало небо…

Словом, не возвращались странники из земель за закатными дубравами. И за полсотни лет, знал ученик старого Летописца, не пришёл никто от стен Твердыни. Никто.

…А олень и не думал останавливаться, бежал, словно и не торчал в боку добрый калёный наконечник. Хонахт ощутил, как неприятно кольнуло что-то внутри: так далеко он ещё никогда не заходил. Недобрые земли, запретные… А хуже того — нехоженные, и что ждёт за следующим всхолмьем, одним богам ведом.

Но — поздно теперь корить себя. Глупо поворачивать назад, когда до заветной цели — рукой подать. Да и солнце уже идёт к закату: долго прождал у водопоя, даже мысли не допуская, что может потерпеть неудачу. Мясо загнанного зверя, конечно, на вкус — лучше бы вовсе не ловил. Да и как тащить эту тушу, из такой-то дали? Не подумал. Видать, всё-таки придётся ему сегодня веселить соплеменников зайцами да куропатками…

Молодой охотник тяжело вздохнул — и ещё прибавил шагу, переходя с лёгкой, летящей рыси на огромные, почти волчьи прыжки. Конец погони уже близко. Главное — стрелу вернуть. Потерять снаряжение в день совершеннолетия — дурная примета, хуже только заблудиться в лесу или вернуться искалеченным. Не будет успеха ни в жизни, ни в избранном ремесле.

И Нирре тогда ему не видать, как своих ушей. Никто не отдаст дочь за неудачника, пусть даже из рода вождей…

Треск сучьев раздался совсем близко, и Хонахт, выбросив из головы унылые мысли, бросился вперёд, крепче сжимая в руке короткое копьё. В нескольких сотнях шагов мелькнула знакомая рыже-серая тень: олень тяжело взбрыкнул крупом, перепрыгивая через сухую лесину, и тут же исчез, словно провалился.

Миг спустя Хонахт отчётливо услышал, как стучат копыта по плотной земле лесного распадка.

Он позволил себе облегчённо выдохнуть. Всё, теперь не уйдёт. Если не на ровном дне, то уж пока зверь будет взбираться на склон, он его достанет. Забрать стрелу, рога — добыча, подтверждение охотничьей удачи! — и домой, пока ещё не стемнело окончательно.

Он легко перепрыгнул через поваленный ствол, поискал глазами оленя. Тот как раз, спотыкаясь, скрывался в густом тумане, покрывающем дно распадка. До противоположного склона было совсем недалеко, нужно было приготовить лук — да в этот раз ни в коем случае не промахнуться…

Но Хонахт не мог заставить себя сдвинуться с места. Застыл, буквально очарованный тихой, наполненной какой-то непонятной печалью красотой лесного урочища. Молочно-голубой туман тёк над землёй, колыхался, как живой, закручивались лёгкими ручейками тонкие призрачные струйки… Переливались, сплетались друг с другом, и на миг в жемчужной дымке вспыхивали невесомые, зыбкие, как сон, видения: тонкий ажурный замок, стремящийся башнями к небесам… Изломанная линия — гор? Морского побережья? Трепещущие на ветру, словно сотканные из звёзд крылья…

Над лесом сгущался сумрак — но здесь, в этой неглубокой каменной чаше, казалось, навечно заблудилась лунная ночь. Дрожали густые волны тумана, вспыхивали, чтобы тут же погаснуть, мерцающие искры, и сам воздух, чудилось охотнику, светился, пронизанный нездешним светом и ощущением глубокой, всепоглощающей скорби.

Он сам не заметил, как шагнул вперёд — завороженно, как во сне. Рука, протянутая к луку, безвольно опустилась: урочище было слишком красивым. Слишком печальным. Святотатством казалось осквернить его пролитой кровью.

«Это место создали боги…» — завороженно подумал Хонахт. Ему нужно было найти свою стрелу, забрать добычу и спешить домой; но он не мог заставить себя оторвать глаза от представшего перед его глазами чуда. Мелькнула отстранённая мысль: это был непростой олень… Чудесный зверь, слишком крупный, слишком умный — он не случайно ушёл от стрелы, он вёл его к этому озеру тумана. Зачем? Быть может, этот жемчужный покров тумана и впрямь соткали боги, чтобы твёрдый духом вошёл в него, узрел их мудрость — быть может, прав Учитель, и ему на роду написано совершить для своего народа что-то великое?..

Где-то впереди захрустел под копытами слежавшийся валежник; олень преодолел озеро тумана и теперь, хромая, с трудом взбирался по крутому склону. Хонахт потянулся было к луку…

И опустил руку, охваченный странным, почти болезненным томлением. Непонятная, словно не принадлежащая ему печаль терзала сердце, и где-то внутри шевельнулся страх. Страх и сочувствие: какова же должна быть душевная мука того, кто сотворил это колдовское марево, если даже у него, простого смертного, прерывается дыхание от тяжкой скорби?

И всё-таки, что-то тянуло его к этому озеру тумана. Любопытство? Вера в то, что его привело в это место нечто большее, чем собственная глупость и упрямство? Жажда познать истину, которая, быть может, ждёт твёрдого сердцем в этом сияющем тумане?

И он шагнул вперёд, более не вспоминая ни об уходящем олене, ни о потерянной стреле. Заворожено, не глядя под ноги, спустился по крутому склону. Замер на миг у самой границы молочно-белого озера: ладонь опиралась на шершавый сосновый ствол, и горьковатый запах смолы казался удивительно уместным в этой пронизанной печалью тишине. Словно разбуженный бодрящим древесным ароматом, Хонахт глубоко вздохнул, не в силах оторвать взгляд от дивного видения.

А потом, решившись, медленно ступил в текучее молочно-белое марево.

Миг зыбкого головокружения. А потом…

…Удар был страшен. Словно — копьём в грудь, насквозь: отчаяние, неизбывное горе потери, боль, от которой затрепыхалось подстреленной птицей, сжалось мучительно сердце. Хонахт пошатнулся. Запрокинул голову, заходясь в немом крике, захлёбываясь не принадлежащей ему мукой — и рухнул на колени. Скрюченные пальцы вцепились в грудь, неосознанно пытаясь вырвать то, что так невыносимо болело внутри, за ненадёжной защитой рёбер. Боль сводила с ума. Но ещё страшнее было — отчаяние. Одиночество — невыносимое, равнодушное, заживо высасывающее душу… Ушло. Навсегда. Без возврата. Никогда больше не будет, никогда, никогда… Всё осталось прежним — всё изменилось — всё рухнуло, один, навеки один, без надежды, без утешения…

Хонахт сдавленно застонал: сил кричать не было. Неизбывная, вымораживающая душу и тело скорбь рвала сознание в клочки, захлёстывала тёмной волной, и вот — нет уже ничего, и тает в безысходном отчаянии смех Нирре, и гаснет, словно мираж, тёплый свет родных окон — рухнуло, исчезло, ушло навсегда — никогда, никогда больше… Один, совершенно один посреди бездонной пустоты. Нет! Не уходи, вернись, вернись!

Он хрипел сквозь сведённое спазмом горло, и беззвучно звал кого-то, и каждое слово, срывающееся с исковерканных болью губ, казалось, вырывало сердце из груди, но вместо долгожданного освобождения приходила только новая волна отчаяния, и холод, смертельный холод одиночества. Бесполезно, бессмысленно — всё закончилось, погибло, не будет больше ничего, никогда…

И жизнь вдруг показалась глупой, жестокой шуткой. Мучительное, страстное желание — не быть! — захлестнуло тяжёлой волной, и он тонул в этом отчаянии, в этом горе, тонул, и бился захлёбывающимся зверьком, и молил о смерти. Но смерть не приходила, и цепенеющее от неизбывной тоски сердце трепетало бессильно, трепетало — и никак не желало остановиться, избавить его от этой пытки…

Когда всё закончилось, он не осознал. Просто в какой-то момент молочный туман вдруг вздрогнул, словно потревоженное животное, сжался, сгущаясь почти до ощущения воды на лице… И, вдруг всколыхнувшись, одним мягким ударом выбросил человека наружу, прочь из своих призрачных глубин.

Хонахт не осознал этого. Лишь ощутил под пальцами шершавое тепло сосновой коры — и, срывая ногти, вцепился в спасительную опору, как тонущий цепляется за обломок мачты. Услышал хруст рвущегося дерева, ощутил резкую боль под ногтями — и обрадовался этой боли, словно другу. Чужая, не принадлежащая ему скорбь стекала с него, как вода с собачьей шкуры, и удивительный покой затапливал всё его существо: тихий шелест сосновой хвои… едва слышное журчание соков под корой, к которой прижималось его содрогающееся от медленно утекающей боли тело… далёкий крик охотящейся совы, тяжесть свинцовых туч, вот-вот готовых просыпаться первым осенним снегопадом…

Он лежал, и ему казалось, что не засыпающая земля — он сам сонно вздыхает, с нетерпением ожидая, когда укутает его белый саван снега. Казалось, что он стал каждой травинкой, каждой роющейся в земле мышью, каждым пугливым зайцем, торопливо грызущем сладкие корни. Чувствовал тягостную боль в боку, спотыкался на подламывающихся от слабости копытах; неужели и это тоже — он?

…Сон окутывал его сознание, и вот — нет уже боли, и страха нет, и детское желание быть лучшим, показать всем свою удаль ушло, вытекло сквозь разжавшиеся пальцы. Он погружался в безмятежный покой. И уже не чувствовал, как ласково, невесомыми белыми хлопьями, кутает его неподвижное тело начавшийся снегопад…

* * *

Хонахт открыл глаза. И в первый миг не сразу вспомнил, где он находится. Он лежал, поджав колени, в углублении меж сосновых корней, наполовину засыпанный белой порошей. Совсем рядом, почти возле самого его лица, золотились потёки ароматной сосновой смолы, где-то неподалёку гулко ухала покровительница рода — сова, приветствуя начало ночной охоты.

Он глубоко вздохнул. В голове ещё плавали обрывки смутных видений, но способность мыслить быстро возвращалась к нему. Хонахт со стоном потянулся, чувствуя, как задеревенело, застыло тело, принужденное уснуть в неудобной позе. С трудом приподнялся на локте. Поморщился, отлепляя приклеившуюся к липкой коре ладонь.

Вздрогнул, разглядев длинные, словно от звериных когтей, следы почти прямо возле своей руки. Рваные, на удивление глубокие борозды, успевшие заполниться янтарной древесной кровью. Молодой охотник ощутил, как по спине прошёл неприятный холодок: зверь, оставивший эти отметины, был, должно быть, огромным.