[ЧКА хэппи-энд] — страница 39 из 52

…глаза… наполненные кровью обожжённые провалы.

Он судорожно вздыхает: пусть и знал, пусть — чувствовал, всегда чувствовал… Стискивает зубы, не позволяя себе вынырнуть из видения, заставляя — смотреть, смотреть… Последнее счастье — горькое, мучительное…

Сумела?..

Она не ушла, она всё ещё рядом. И он видит — видит, как будто её глазами:

Изумление, беспомощное недоверие на родном лице… Тонкий лепесток пламени, бьющийся меж обнимающих его с бесконечной нежностью ладоней… Медленно застывающее в холодной красоте смерти лицо… Мерцающий звёздный путь, разворачивающийся впереди

Он медленно открывает глаза. И — улыбается. Искренне, счастливо, чувствуя, как вскипает на ресницах солёная горячая влага.

Он хочет сказать: «Спасибо».

Но не находит сил. Тварь продолжат пировать…

В сухих горьких колодцах вздрагивают хрустальные капли.

— Тебя я не смогу отпустить на пути Людей… — слышит он беспомощное, — ты отказался от Дара — сам… Теперь я бессильна…

Бесплотная рука бережно касается волос — сочувственно, по-матерински. И почему-то не кажется неуместным этот жест, словно и не носил он когда-то на руках только-только научившуюся ходить малышку Элхэ, словно это не он, а она — ровесница этому миру…

Он не отвечает. Просто улыбается, горько и светло. Вот и сумел всё-таки увидеть тебя, Тано…

Она молчит. Бесплотные губы вздрагивают в ломкой, жалостливой улыбке. И — ознобом внезапного прозрения вдруг обжигает спину.

— Кто ты? — через силу разлепляет он губы. Своего голоса он не слышит. В тишине звучит лишь его срывающееся дыхание и мерзкие, сосущие звуки паука, пожирающего добычу. И всё-таки, она понимает. Вздрагивают в печальной серьёзной улыбке губы.

— Но ты ведь и сам понял?..

«Понял. Теперь — понял…», — хочет сказать он.

Но уже не может.

А она протягивает руку к его лицу, и он почти чувствует, как прохладная узкая ладонь проводит по щеке.

«Пламя — к пламени»…

Ортхэннэру кажется — он слышит эти слова. Или это — лишь тонкий звон мерзлых веточек полыни на зимнем ветру?

А она уже тает, исчезает в зыбкой тяжёлой не-тьме его темницы. И — едва слышно, лёгким прикосновением ветра, печальное:

«Спи…»

* * *

В Садах Лориэна всегда царит покой. Здесь находят исцеление те, чьи души устали от бесконечных горьких лет Смертных Земель. Здесь ищут уединения те, для кого наполненная шелестом трав тишина — лучший друг и советчик. Менестрели и художники, кузнецы и мастера ювелирного дела… Здесь растут цветы, которых нет нигде больше в Благословенной Земле, и тихие травы навевают спокойный сладкий сон.

…Сюда, в дальний уголок Садов, мало кто приходит. Сюда — к тихому, прозрачному, как слеза, озеру, заросшему печальными ивами, к горьковатой сладости белого вереска и тихому шелесту струй. Здесь тишина дышит не покоем, и скорбью, и случайно забредшему гостю порой кажется, что не в садах Целителя Душ Ирмо, а в чертогах его сестры, вечно оплакивающей нанесённые миру раны, очутился он. Здесь не растут яркие цветы, не поют птицы; лишь горечью наполняют воздух серебристые узкие листья полыни — странной, незнакомой, чуждой этим беспечальным землям травы. Да скорбно шепчутся в тишине раскачивающиеся на ветру головки чёрных маков…

Под сенью роняющих неслышные слёзы ив, над тихой заводью — саркофаг, словно выточенный из цельной глыбы иссиня-белого прозрачного льда. Солнечные лучи, кажется, отражаются от матово сверкающей поверхности, и не разглядеть: есть ли кто в волшебной гробнице? Нет ли?

И лишь тот, кто осмелится приблизиться на расстояние протянутой руки, сможет увидеть того, кто покоится в ледяной глубине.

…Черны его одежды, усыпанные алмазной пылью, изорванные не то острой сталью, не то чудовищными когтями. Темна, густа его кровь, медленно текущая из многочисленных, незаживающих ран, из глубокого, не до конца скрытого высоким глухим воротом пореза на шее… Седы, как пепел, длинные волосы его, и лишь по редким тёмным прядям можно догадаться, что когда-то спящий был черноволос.

А лицо — тонкое, резкое, напряжённо застывшее не то в предельном усилии сосредоточения, не то в невыносимой муке, кажется рисунком кисти безумного гения. Летящие, совершенные в своей незавершённости черты, острые линии скул, крылатый разлёт бровей… Чуждая, необычная даже для привыкших к утончённой изысканности элдар красота. Глубокие тени залегают на лбу; у болезненно напряжённых губ; и не нужно слов, чтобы увидеть: не годы — горе и потери прочертили эти морщины. Он красив — как может быть красив Сотворённый, видевший зарю ещё не знающего зла мира, красив твёрдой и горькой красотой сломанного стального клинка. Он страшен — как страшна война и ненависть, как страшна смерть, которая незнакома большинству живущих здесь. Он кажется неуместным и чужим — здесь, среди застывшей беспечальной вечности.

…Он спит — и сон его не спокоен. Изящные, сильные руки — руки воина, мастера и музыканта — напряжённо стиснуты в кулаки, и если приглядеться, то можно увидеть: на правой руке не хватает одного пальца. Тонкое лицо кажется жёстким и строгим, но вздрагивают порой губы, складываясь в болезненную горькую усмешку воина, принимающего безнадёжный бой…

Вечно спать ему; ибо, когда пробудится спящий, вместе с ним получит свободу и То, что спит в его теле. И тогда наступит последний день мира…

* * *

Была тьма.

Была тьма, и он покоился в её бережных объятиях — бесплотный, невесомый, пронизанный насквозь медленной и печальной музыкой, имя которой — Вечность. И был он сам — мелодией, затухающим аккордом, последним вздохом изорванных в кровь струн. И мягкие волны звуков струились сквозь средоточие того, что было — им, и вот — нет уже боли, и гаснет в мерном ритме тягучих нот дребезжащий, неверный диссонанс безмолвного отчаяния.

…Была тьма, и лицо во тьме: тонкое, льдисто-прозрачное, и глаза на этом лице были — безмолвные колодцы горя и сочувствия. И звучал нежный, долгий звон хрустальной чистотой исцеляющей чаши. И горечью последнего поцелуя дрожал серебряно-острый, плачущий аккорд.

И прощальным шелестом полыни пела во тьме одинокая свирель.

Была тьма.

И был свет во тьме.

И мириадами ликующих аккордов дрожали в ладонях тьмы сияющие, ослепительно-звонкие огни, и озарением-пониманием-узнаванием звучал внутри прозрачно-тонкий серебряный звон: «гэлли»… И пронизывали поющие лучи его насквозь, и казалось — не может быть ничего прекраснее этой музыки.

Была тьма, и тьма была — началом, а свет в ней был — жизнью. И мерцал высокими переливами крошечных бубенцов Путь: ты свободен, нет тебе преград, и вся бесконечность мироздания открыта перед тобой! И пели искры во тьме, а он — пел вместе с ними. И было слово-понимание, слово-освобождение: «Эа», и торжеством ликующей, вечно обновляющейся жизни гремело оно.

…А звёзды пели, звёзды звали к себе, звёзды тревожили нежно-щемящей нотой грусти и грозным рокотом величественных маршей.

Ближе всех — одна искра. Тёмно-алое, неверно колеблющееся пламя. Плачущий, горько-солёный аккорд, в котором — ликующе-яростный жар и скорбно-утешительная прохлада, и отчаянный восторг падения, и тихое счастье обретения, и — рыданием лопающейся струны — тяжкая мука утраты.

…Поет, плачет, бьется угасающей искрой алая звезда. Зовет.

И он — не помнящий себя, не понимающий, что видит, завороженно тянется к этому невесомо-хрупкому лепестку пламени.

…Ему кажется — нет в Эа ничего прекрасней.

Но — тяжелой, удушливой волной вдруг ударяет в самое средоточие музыка. Отбрасывает прочь: «нельзя!»

…Сияющие искры горят во тьме, зовут, торопят в Путь. Нашёптывают: выбирай, выбирай, выбирай… Все судьбы — твои, только решись. Грозно-золотые ликующие аккорды: победная песнь ярой славы. Тихие протяжные напевы: ломкий бумажный шелест, пляска пылинок в лучах света, тишина и мудрость. Огненно-алый, мучительно-сладостный голос струны: страсть и нежность, разлука и ревность, яростная жажда жить и любить. Выбирай! Путь ждёт.

…А огонь не отпускает. Тревожит чем-то давним, забытым и запретным. Согревает, обжигает и завораживает. И он вновь, почти против воли, тянется к нему, и кажется ему, что он слышит, ощущает всем своим существом: щемяще-нежные переливы флейты, горестное рыдание скрипки, яростно-торжествующие раскаты барабанов… А внутри, в самом средоточие того, что он ощущает как «Я», вдруг что-то вздрагивает, болезненно сжимается… И вспыхивает слово-откровение, слово-приговор: «мэль».

И хрупкими, хрустально-острыми осколками разбивается безмятежность, рушится в сияющую пустоту. Горе и восторг, щемящая нежность и слепящая ярость, огонь и лёд, тоска и надежда, всё это сейчас — он. Всей своей сутью, всей страстью только что обретённого чувства он устремляется к алой искре, бестрепетно разрывая мягкую пелену запрета.

…Но за ней, на самой границе, дрожит немая завеса абсолютного ничто.

И ликующе-непримиримый аккорд разбивается об неё. Захлёбывается криком разбитой лютни. Осыпается предсмертным обречённым стоном: «энгъе…».

Гаснет.

…Тьма баюкает его в своих тихих объятиях, усмиряя жестокую муку. Но нет больше безмятежности, нет покоя и взволнованного предчувствия-ожидания Пути. Ничего больше нет. Лишь неверно мерцающая искра в пустоте.

Без которой, вдруг понимает он, и его самого — нет.

…Грохочет оглушающим набатом музыка. И он вновь и вновь, со слепой яростью отчаяния бросается на непроницаемо-тонкую преграду. Снова. И снова. Пока не остаётся ничего, кроме скручивающей, выматывающей боли и бессильной тоски.

Мириады путей — перед ним. Они зовут его, они дразнят бесконечностью радостных обретений, обещают усмирить скорбь, утишить страдание. И так легко — шагнуть вперёд, прочь от опаленной искры мира-запрета. Бесконечность звезд. Бесконечность судеб. Что же ты медлишь?!

Но перед внутренним взором встаёт тонкое, прозрачное до хрупкой льдистой ломкости, лицо; и глаза её — сухие, безнадёжные колодцы понимания, и волосы её — стылый ветер и шёпот сухого тростника: «солльх…» Она молчит, она не упрекает, она отпус