[ЧКА хэппи-энд] — страница 40 из 52

кает — мир мой, сердце моё, жизнь моя… И в этом молчаливом принятии-прощании — смех рассветных колокольчиков, и ликующая ярость урагана, и чарующая, пьянящая тишина летней ночи, и хрустальная красота юного мира, принятого в трепетные ладони…

…ладони, доверчиво раскрытые навстречу небу и крылатому тёмному ветру.

…и мир его — в этих ладонях.

Внутри ледяным клинком вспыхивает острая — рвёт душу бесплотный вопль — боль: «нельзя!» Запрещено, недопустимо, невозможно помнить! Но уже дрожит в бархатном покое тьмы — эхом напоенной светом полночной тишины — безмолвное: «скажи, Учитель…» И он — упрямый, корчащийся в агонии мятежный вихрь тревожно-глубоких нот — яростно вцепляется за обрывок воспоминания. «Мое! Не отдам!»

…а можжевеловая терпкость горька и мучительна, а ветер пахнет солнцем и полынью, а маковая дурманная сладость режет белизной алмазной пыли, и невозможно помнить, и нельзя — забывать…

…И каплями раскалённой земной крови вдруг вспыхивают глаза-камни на потускневшей рукояти. Впиваясь, вплавляясь по живому, прожигая до дна, до самой сердцевины души.

Внутри бесплотного сгустка воли бьется, рвётся отчаянно обжигающий лепесток огня. Скорее, скорее, туда! Туда, где прерывается бессильным дребезжанием ликующий гимн Эа. Где тяжело, устало пульсирует измученный мертвенным не-светом предопределённости живой огонь мира.

…Туда, где израненные крылья пламени из последних сил держат распадающиеся скрепы жизни, вплетая безнадёжный стонущий аккорд в безукоризненно-безжизненную, холодную мелодию Замысла.

Туда, где он — все еще — нужен.

Удар. Еще один. И еще. В сотый, в тысячный, в биллионный раз — слепо, упрямо, безнадежно: кори'м о анти-этэ, кор-эме, фаэ-эме…

Он знает: однажды…

«— Что это?

— Сай-эрэ…

— Твоя песнь?..»

…рано или поздно…

«— …стану щитом тебе…»

…безупречная стена Замысла…

«— Ты говорил, у файар должен быть дом…»

…не выдержит.

Очередной — тысячный, стотысячный, миллионный? — удар. Оглушающая тупая боль. Слепое яростное отчаяние: не отступлюсь, не отдам!

И равнодушная стена пустоты…

«— Мэллъе-тэи, мэл кори…»

…вздрагивает, словно в испуге.

И с глухим треском расступается перед безумствующим раскалённо-снежным аккордом.

…затем, чтобы миг — вечность — спустя обратиться первым криком жизни.

Часть 2Чтоб крылья распахнула Тьма

Легенда о менестреле

План:

Исцеление, детство, Лориэн

Арагорн, Гондор: кольцо, видение о казни в Валиноре, поездка в Гондор. Орки, бой, переговоры.

Рохан. Обвинение в конокрадстве и убийстве, суд. Подброшенное кольцо, найденные у вора ножны от кинжала.

Руины Барад-Дура. Призрачная башня, музыка. Встреча с Элвиром. Ханатта.

Возвращение в Лориэн.

Орки. Плен, жизнь у иртха.

Лориэн, попытка забрать Гилрандира в Валинор. Разговор с Элвиром. Бегство, ранение. Семь Городов.

Возвращение к Тай-Арн Орэ. Башня, музыка.

Рохан. Детство

Его звали Раэнэ.

Звали — когда-то, в жизни, разбившейся, словно рухнувшая с небес птица, о равнодушные камни судьбы — и собранной заново, осколок к осколку. Пророк, безумец, менестрель… Одинокий странник, что станет однажды легендой и для воинов Запада, и для людей Юга… Печальной былью — для охотников Севера, сказанием о том, кто ушёл и кто однажды вернётся.

Раэнэ: Крыло на языке мореходов Семиградья, и крылатой была его душа, и свободными жаворонками летели в пронзённую солнцем высь его несложные детские песни, и казалось — весь мир распахивает навстречу ему объятья.

Его звали Раэнэ, и в окликающих голосах звенела любовь, нежная и всеобъемлющая — как обнимающие его руки матери, как надёжная ладонь отца на плечах… Любовь — и гордость: поздний, долгожданный — единственный — ребёнок, радость и надежда клонящихся к закату лет. Тогда он ещё не знал, что всю оставшуюся жизнь будет мучительно биться грудью в холодные стены неприязни и отчуждения, тяжело, нередко бесполезно пытаясь заслужить то, что некогда получил в дар вместе с первым своим криком. Раэнэ: лёгкий всплеск крыла чайки над волной. Кипенная чистота хрупких крыльев, тягучее пение арфы: Ра-эн-ннэ… И была в этом имени солёная свежесть северного ветра, и опрокинутая в бесконечность звёздная чаша неба под ногами, и обрывающий дыхание восторг падения-полёта — в тех, редких, бережно хранимых, снах…

…Его звали Раэнэ; потом — Реанар, когда рохиррим, приютившие его после смерти матери, изменили на свой манер чужеземное слово. Слово, на которое он привык откликаться, но так и не научился считать своим. Реанар — сухой стук мёрзлой земли по одинокой могиле. Реанар — дребезжание надорванной струны. Скроенная из обрывков, из чужих неравнодушных рук принятая судьба. А спустя несколько лет и это имя ушло в прошлое, растаяло, как ночной туман с восходом солнца. И остался — Гилрандир, Звёздный Странник, воспитанник Владыки Келеборна.

Но это было потом…

* * *

Он плохо помнил землю, из которой пришли они когда-то в Роханские степи. В памяти сохранилась только свежесть морозного солёного ветра, и высокая витая башня, и мачты, качающиеся на фоне серого неба. Семь Городов из рассказов матери были сказкой. Волшебной, чудесной сказкой, в которую с каждым годом верится все меньше.

Здесь, в Рохане, всё было не так. Здесь была степь, покрытая высокой, в рост ему, жёсткой травой. И ветер пах пылью и полынью, а не солью. И звуки незнакомого, лающего языка с трудом сплетались в слова, а высокие светловолосые люди казались странными и непонятными. Они не держали ни овец, ни коров, зато вокруг каждой хижины свободно паслись десятки коней. Они не сеяли зерна и почти не обрабатывали огородов, и он долго не мог понять, как это возможно: жить без хлебной печи в доме…

Он почти не помнил своей настоящей родины.

И назвать домом чужую эту землю тоже еще не умел.

— Но если там было хорошо, почему мы ушли, мама?..

— Так было надо, йолло…

— Да-да, я помню, так сказал папа… А почему — надо?

— Не знаю, сынок. Не знаю. Я — всего лишь Помнящая… Я не вижу будущего.

— А я, мама?

— Ты поймёшь сам, когда твой дар проснётся…

Он сидит у матери на коленях, прижавшись головой к ее груди. Щурится сонно. Ему тепло, спокойно и совсем немного грустно. Он почти не помнит отца. Только его руки, большие и жёсткие, и густую колючую бороду.

Да иногда, во сне, приходит ощущение теплого дыхания на щеке, тихий срывающийся шёпот: «Ты поймёшь… Когда-нибудь. Постарайся меня простить…»

Он не знает, что должен понять и за что прощать, но маму больше не спрашивает об этом, потому что она сразу начинает плакать. Он не любит, когда она плачет.

— Мама, но ведь папа не знал, что уйдёт на Пути, правда? — он уже почти спит, и собственный голос кажется ему звучащим, словно издалека. — Он же не бросил бы нас?..

— Конечно, сынок… Конечно, не знал…

Сквозь дрёму ему кажется, что мама плачет. Но сил открыть глаза уже нет. Он уже спит. И под ногами у него — бескрайняя опрокинутая чаша звёзд, и могучие чёрные крылья легко несут его над спящей землёй…

Рохиррим были дружелюбны. Но рядом с этими светловолосыми рослыми воинами, совсем не похожими на соседей из земель Совы, ему казалось, что он остался голым на зимнем ветру. Они боялись его мать — хотя и пользовались её помощью, если случалось заболеть. И странно косились на него, заставляя сжиматься в комок и путать слова чужого языка.

Он помнил первое лето — смутно, смазанными разрозненными картинками: солнце; распахнутая к окоему даль, ровная, как стол; бесконечное колыхающееся море алых цветов. Большой, почти как дома, каменный город, низкая крепость с золотым куполом. Шум веселой толпы на широкой площади и край маминой юбки, в которую он, боясь потеряться, вцепляется изо всех сил. Крупный зеленый рак, недовольно шевелящий клешнями. Гнедой в яблоках конь, совсем не похожий на могучих лохматых битюгов, знакомых ему по Семиградью, чьи-то руки, легко подсаживающие его на лоснящуюся спину. Обломанный стебель речного камыша и распирающий, переполненный солнцем восторг, когда тихое сипение вдруг, вместе с щекотным ощущением на губах, превращается в нежный и трепетный, долго тянущийся чистый звук.

…Потом была война. И краткий, голодный мир, и снова война.

А вслед за ней пришел мор.

— Вот так-то, сынок… — руки матери осторожно промывают остро пахнущим отваром разбитые губы, а голос — глухой, горький, с щемящей ноткой усталой безнадежности. — Двадцать лет, почитай, как нет Темного Властелина — а виноватых-то в хвори все равно найти нужно? Не ходи пока в деревню, йолло… Не дразни беду.

Он молчит. Он давно уже не пьет сырую воду из реки, из которой до сих пор по утрам вылавливают распухшие, почерневшие трупы. Он знает, что был неправ. Мама уже говорила, предупреждала — вчера, и позавчера, и дюжину дней назад, когда слегла старая Йорен. И в прошлом месяце… Он знает, что ему никто бы не поверил, ведь не поверили же маме. Но там, в деревне — его друзья… Были. Наверное, были. Сегодня, когда они топтали его ногами, с незнакомой взрослой жестокостью стараясь ударить как можно больнее, он старался не смотреть. Не запоминать перекошенные ненавистью и страхом лица, не узнавать в злобных оскалах улыбки тех, с кем еще луну назад беспечно гонял взапуски.

«Они просто боятся», — говорит мама, и он кивает в ответ, не размыкая губ. Он знает, что его не послушали. Как не послушали намедни маму. Он понимает, что уже завтра, возможно, в череде ненавидящих лиц, шипящих вслед обидное, несправедливое — «исчадие мрака!..», исчезнет еще одно. И еще. Мор никого не щадит.

…Он не знает лишь, что завтра наступит лишь для него. Не для матери.

Кто поверит словам колдуньи об отравленной воде? Всем ведь известно, что черная смерть приходит по воле Саурона и его темных прихвостней. И что вода, вотчина великого Ульмо — самая благая стихия; разве может в ней быть зло? А раз Темный Властелин повержен, значит, есть у него верные слуги, продолжающие дело своего хозяина. Откуда там пришла эта знахарка? С севера, говоришь? А может, не с севера, а с востока? Да какая разница, ты посмотри на нее — волос черный, глаз черный, и говорит, люди слышали, не по-нашему… Заклятья насылает, не иначе. И ублюдок ее такой же, вот попомните мои слова…

…А костер был высокий, жаркий. Не пожалели ни хвороста, ни задорого покупаемого в Эдорасе масла. И те, кто не раз ходил к ней за мазями и целебными отварами, стояли и смотрели, как она горит, и никто не заступился, не защитил… А узлы были слишком тугими для детских пальцев, и он плакал, и дергал веревки, отбиваясь от тех, кто пытался вытащить его из разгорающегося костра, пока кто-то, изловчившись, не ухватил его за ворот и не выдернул из огня. А потом была только темнота, и кислый запах меховой полости, в которую его завернули с головой, и боль от ожогов, и ее крик… Долгий, такой нескончаемо долгий…

А потом пришла зима, и мор, прибитый неожиданно ранней стужей, наконец пошел на спад. И выжившие спешно конопатили щели в домах да перекладывали соломой скудные запасы, стараясь пореже смотреть друг другу в глаза. Всё это он помнил смутно, как сквозь тусклую пленку бычьего пузыря. Сны, приходившие в горячечном тяжелом бреду, были намного реальнее, чем недобрая эта осень, и зима, и еще почти половина весны…

Наверное, он тогда все-таки заболел. Он помнил, как задыхался от жара, как мучительно хотелось пить — но вода, лившаяся в горло, не приносила облегчения. Вновь и вновь он видел костер, слышал ее страшный крик. Иногда — просыпался. А порой ему казалось, что не мама — он сам кричит, и не ее — его плоть обугливается в безжалостном пламени. Ему снились сгустки ослепительного огня, и он стискивал их обожженными ладонями, не в силах держать и боясь отпустить. Видел тускло рдеющий стальной шип, приближающийся к лицу… Он просыпался — но вместо яркого света дня вокруг него была плотная густая темнота, и он тонул в ней, захлебываясь, как в болоте, и сладковатый запах смерти вился вокруг…

Он заболел — гнилой лихорадкой, как половина деревни. И — выжил, вместе с еще пятерыми счастливчиками, непонятным чудом сумевшими превозмочь хворь. На них показывали пальцами. Жадно шептались им в спину. Про выживших рохиррим говорили, что колдовство вражьих слуг не смогло одолеть свободной крови, и чаще, чем обычно, звучало имя отважной Эовин, победительницы страшного Короля-Чародея.

Их называли героями.

Его — отродьем Саурона.

Почему не убили, зачем выходили? Ни тогда, ни потом он этого не узнал. Боялись ли новой порчи, уступили ли уговорам кузнеца и его жены, потерявших во время мора обоих детей? Или просто — не поднялась рука на ребёнка? Кто знает…

…А приютившая его семья очень пыталась быть заботливой. Его не называли обидными прозвищами, прочно прилипшими к нему с той осени. Его не обделяли едой, и Маедрис внимательно следила за тем, чтобы его одежда, нередко превращавшаяся в рваные лохмотья после встречи со сверстниками, была вовремя зашита и отстирана. За него заступались, когда мальчишки — а порой, и взрослые — толкали его или швыряли в него мусор.

Его пытались любить.

Но боялись, все-таки, больше.

— Что ты такое говоришь, Тайма… Это всего лишь ребенок, и он болен…

— Маедрис, ты же сама в это не веришь! Если ему снится такое — быть может, он и впрямь проклят?..

— Перестань, замолчи! Это просто бред. Малыш обжег руки, конечно, ему теперь снятся разные ужасы… Саурон повержен, а Моргот — и вовсе сказка! Ну, что с тобой? Ты ведь тоже обжегся, когда вытаскивал его из костра бедной Моэри!

— Да, и все-таки…

…Боялись его больше. Кузнец, в чьем доме он теперь жил. Деревенские мальчишки, швырявшие ему в спину камни и комья навоза. Женщины, украдкой шепчущие ему вслед проклятья. Взрослые пастухи, что когда-то снисходительно наблюдали, как он угощает коней сладкой морковкой, а теперь с руганью хватающиеся за кнут, стоило ему подойти к какой-нибудь лошади.

Только Маедрис…

— Реанар, сынок, ты хорошо себя чувствуешь?

— Да, госпожа.

— Мама. Я просила называть меня «мама»!

— Моя мама умерла, госпожа…

Маедрис его не боялась. Он не знал — не помнил и не мог понять теперь, оглядываясь назад через добрых полтора десятка лет — любил ли он ее? Мог ли полюбить, отпусти ему судьба немного больше времени в безымянном пастушьем селении на самой границе Фангорна?

А потом пришла весна. Степь покрылась нежной зеленью, затем разом заалела, и он, только-только окрепший после долгой болезни, на многие часы убегал из деревни и лежал, свернувшись в клубок на теплой земле и вдыхая сладкий запах цветущих маков. Степь не считала его злом. Ветры пели ему свои песни, свободно пасущиеся кони дружелюбно обнюхивали его мягкими шелковистыми носами, и жаворонки, спугнутые его шагами, быстро привыкали к неподвижно лежащему в траве человеческому детёнышу, бесстрашно падая с небес прямо рядом с ним, чтобы отдохнуть от своих трудов.

Он обламывал качающиеся у воды стебли камыша, и в нежную трель крылатого певца вплетался тихий плач тростниковой свирели. Ему казалось, что это не он — ветер шепчет, нежно и тоскливо, и окликает кого-то чужим незнакомым голосом, и зовёт, умоляя остановиться, вернуться… Перед глазами стояло слепое сияющее небо и распахнутые в пустоту руки. Он тянулся навстречу — но вокруг была только звонкая, пронизанная солнцем пустота весенней степи, и не было крыльев, чтобы подхватить, удержать, не позволить рухнуть вниз, на холодные равнодушные камни… И песня обрывалась сдавленным хрипом, и он долго лежал, пытаясь отдышаться и слушая неровный, тяжелый стук где-то в груди…

А весна сменилась жарким засушливым летом, и река обмелела почти до дна, и в выгоревших до ломкого звона ковылях всё труднее было прятаться от чужих глаз… И всё равно он уходил — каждый день. Он бежал: от людей, от затхлого запаха душных хижин, от чужих косых взглядов… Люди по-прежнему боялись его.

…А он — отныне — боялся их.

Нет. Не так. Он боялся того, что было любовно сделано человеческими руками. Что могло хранить в себе память о чужой жизни и чужой смерти. Болезнь отступила, унеся с собой и душную липкую темноту, и боль в заживших ожогах. А сны — сны остались.

Но теперь они приходили не только ночью.

— Вот так… Тебе нравится, Реанар? Это принадлежало моему отцу. Я знаю, он хотел, чтобы бы я отдала это своему сыну…

Она прерывисто вздыхает.

— Мне кажется, он не был бы против. Тебе нравится, малыш?

Он смотрит в пол и молчит, не зная, что говорить. Он вообще мало теперь говорит, словно забыл, как это делается, за время долгой болезни. Пастух, заходивший на днях к кузнецу и увидевший его, молча сидящего в углу, произнёс уже знакомое слово — «порча». Раэнэ тогда хотел сказать, что это неправда. Но не вспомнил нужных слов.

Он смотрит в пол: тот устлан соломой, и каждый стебелёк не похож на другой. Их можно разглядывать долго, очень долго. Это куда интереснее, чем говорить словами чужого, царапающего горло языка. Но Маедрис ждет, терпеливо и, чувствует он, тревожно. Она добрая, и ему не хочется ее обижать.

И он опускает голову, пытаясь разглядеть скрепившую новенький плащ фибулу, и поднимает руку, и осторожно касается пальцем отлитого из меди скачущего конька…

А потом остается только боль, и конское ржание, и блеск клинков… А затем грохот битвы разрывает отчаянный тонкий крик, и наступает темнота.

…Тогда, в самый первый раз, он пролежал в бреду почти сутки. Кузнец поехал на торг один, и подаренная Маедрис фибула отправилась в самую глубокую шкатулку, а сама она долго плакала, закрывшись шерстяным платком. «По крайней мере, теперь я хотя бы знаю, как он умер…» — сказала она ему потом, когда он смог встать и впервые за всё время жизни в их доме сам попросил еды. В тот миг он еще не понял, насколько необычно было то, что только что случилось. Что она поверила — не обвинив, не уличив во лжи… Не знал, не успел еще узнать: для других то, что его мама называла «даром», будет — проклятьем, мерзким извращением.

Маедрис поверила. И, как мама когда-то, настрого приказала молчать, ни говорить ни слова о своих «снах». Быть может, она и ее муж надеялись, что странный припадок был лишь последствием перенесенной болезни? Они не заговаривали о нем ни с ним, ни между собой, и, наверное, никому не сказали о произошедшем. Иначе, понимал он теперь, за ним пришли бы раньше.

…Он пытался скрывать. Пытался «играть в рохиррим», как когда-то они играли с мамой: быть как все, не выделяться, призывать в свидетели Варду и Манве и молчать, молчать, молчать о том, что дома, в Семиградье, называли даром, а здесь — сауроновой порчей. Он не знал, кто прав. Ему было шесть лет, и он еще не задумывался о том, благом или проклятьем были его способности Помнящего. Они просто были — как солнце, как вода в реке, как тупая, разрывающая голову боль, остающаяся после видений, как свободный восторг распахнутых за спиной крыльев во снах. И об этих снах, как и своих болезненных приступах «памяти», он не рассказывал никому.

— А когда я по-настоящему научусь летать?..

Мама, что-то тихо напевающая, замолкает, оборачивается к нему. Смотрит удивлённо, тревожно.

— Летать?

— Да, как сегодня во сне! У меня крылья тоже будут чёрными?

Мама молчит. В глазах у нее — изумление… и страх.

— Что, мама?

Она медленно кладет на стол почти доделанную травяную плетёнку; пучок рассыпается, часть веточек валится на пол. Она не замечает этого. Говорит медленно, очень серьёзно.

— Раэнэ… Пообещай мне, что никогда не будешь ни с кем, кроме меня, говорить о своих снах. И только когда я одна. Запомнишь?

Ему становится страшно.

— Мама…

— Никогда. Пообещай мне.

Он хочет ответить, но губы не слушаются. И он просто кивает — резко, испуганно. И тогда она расслабляется, и с облегчением вздыхает, и подхватывает его на руки.

— Люди не могут летать, Раэнэ. Но то, что ты видел — было. Мы звали его Айанто…

Он пытался не привлекать к себе внимания.

Но потом была костяная ложка, вырезанная кузнецом для умершей Эорвин. И погнутый лемех, который принесли Тайме выправить. И…

…Конечно, он не проклинал Айме. Не мог, даже если бы хотел. Но он не хотел! Айме не был злым: просто боялся его, как все в деревне. И, наверное, опасался, как бы мальчишка не сглазил коней, которых он любил больше жизни. Но пастух схватил его за ухо, и он, сам того не замечая, вцепился в жесткую пятерню, пытаясь вывернутся, и еще успел ощутить под пальцами металл кованого наруча…

…А потом, без перехода — темная комната в доме кузнеца, и плачущая Маедрис, и чужие голоса, в которых звучат пополам страх и ненависть.

Тайма отстоял его. Теперь, оглядываясь назад, он понимал, чего кузнецу это стоило. Тогда — просто лежал, сжавшись в комок под меховой полостью и боясь шевельнуться, чтобы не привлечь к себе внимание.

В тот день он впервые подумал о своих снах — «порча». И испугался этого слова. Испугался так, как если бы услышал его впервые — до озноба, до рвущегося из груди отчаянного плача. Словно оно было стальным клинком, рассекшим его жизнь на ту, где еще была мама и ночь под распахнутыми крыльями, и ту, где остался ненавидящий шепот за спиной и страх перед приходящей из ниоткуда чужой памятью.

В следующем месяце Тайма уехал по делам в Эдорас. Маедрис снова осталась дома. С ним.

А через несколько дней погиб Айме. Не сам — вместе с отрядом дозорных, нарвавшихся на стаю невесть как пробравшихся так глубоко в степь урук-хайев. И теперь рядом не было кузнеца, к которому готовы были прислушиваться испуганные, обозлённые люди.

Маедрис не тронули…

* * *

— …восемь, девять, десять…

Он следит, как падают в глиняную кружку капли из маленькой фляжки. Маедрис считает старательно, проговаривая каждое слово губами. Она очень боится сбиться. Он хочет сказать ей, что ничего страшного, если будет немного больше: он помнит этот отвар, мама готовила его, когда умирал сброшенный конём Харадред. Только тот все равно не поправился…

Он молчит: сил говорить нет. Маедрис заканчивает отмерять лекарство и садится на топчан рядом с ним. Осторожно поднимает его под плечи, укладывая его голову себе на колени, подносит кружку к его губам.

Наверное, он мог бы выпить сам… Нужно только открыть рот и сказать… И поднять руку…

— Что? Что, Реанар? Неудобно? Болит?

В ее голосе звенят с трудом сдерживаемые слезы.

Он слабо качает головой: «нет». И говорит себе, что в следующий раз обязательно возьмёт кружку сам.

…Маедрис поит его, как младенца. А он вспоминает Харадреда и почти равнодушно думает, как непросто будет долбить могилу в мерзлой земле…

Почему-то те, последние месяцы в Рохане, он помнил куда хуже, чем самые первые годы: яркие, промытые дождем и солнцем цвета против тусклой смазанной картины — смутный образ сквозь затянутое бычьим пузырем узкое оконце. Он задыхался в душной тесноте мазаной хатки, и Тайма выносил его во двор, под соломенный навес. Но и здесь ему не хватало воздуха. Он не мог встать; даже просто выпростать руку из-под теплой шкуры, в которую закутывали его от зимнего холода. И мучительно тосковал по свободе, по распахнутой к окоёму бескрайней дали…

…Ему не хватало заунывных песен степного ветра. Но тростниковую свирель раздавил кто-то в ночной драке… Впрочем, это не имело уже значения. Всё равно он больше не мог играть.

Он и дышать больше толком не мог.

…Он не жаловался. Понимал, что Маедрис с мужем и так делают всё, что возможно. Больше, чем должны. Лишь раз он попросил — через силу, боясь, что над ним посмеются.

Маедрис не стала смеяться. Она не знала, как выбирать. Но принесла целый пучок старательно срезанных, длинных и прочных камышовых стеблей. Это был день, когда он почти поверил в то, что поправится.

…ему потребовалось два дня, чтобы сделать то, на что раньше уходило несколько минут: превратить стебель в чуткую, способную откликнуться тихим шёпотом ветра дудочку. Даже спустя много лет он помнил, как держал в руках свою воплощённую песню: надежда, и острое робкое предчувствие радости, и тревожное обещание свободы…

И он помедлил несколько мгновений, наслаждаясь этой краткой толикой счастья. И поднёс свирель к губам. И осторожно, здороваясь, выдохнул, пытаясь угадать, каким будет её голос… Выдохнул, преодолевая болезненную щекотку в горле и тупое, быстро растущее давление в груди…

…А потом боль превратилась в железный удушающий обруч, и наступила темнота.

Наутро все камышинки, до единой, исчезли из хижины.

Он не стал спрашивать.

Ему было семь лет. Он всё уже понимал.

…А вспышки чужой памяти прекратились: вокруг него больше не было ничего, к чему бы он ещё не прикасался. Приютившие его взрослые следили за этим особенно тщательно. А быть может, помогло зелье, привезённое кузнецом из очередной поездки на столичный торг. Оно было незнакомое, сладко пахнущее, и он него слипались глаза. И даже немного стихала давящая боль в груди… Он был рад, что больше не видит прошлого вещей. То, что когда-то было обыденным и привычным, всё чаще ощущались им как болезнь, как мучительный и постыдный изъян.

А ещё — он больше не запоминал снов.

Он старательно говорил себе, что это хорошо. Мама запрещала о них говорить. А раз так — зачем их помнить?.. Всё равно он никогда не сможет летать. Он и ходить, наверное, никогда больше не сможет. Так зачем тогда?..

Но мысленные убеждения звучали пусто и лживо. И Раэнэ казалось, что у него отобрали последнее, что ещё принадлежало лично ему.

А потом пришли они.

— Маедрис, во имя Валар, это безумие!

— Почему?! Все эльфы целители, ты же помнишь легенды!

— Легенды… — горький, злой смешок. Кузнец сердится — но не на неё. Он, вдруг понимает Раэнэ, почти плачет. — Маедрис, опомнись! Кто они — и кто мы? Ты же слышала — сам король Лориэна!

— И что? Король Элессар лечил раненых во время войны…

— Это всего лишь легенда. Остановись, не делай глупостей!

Молчание. Он слышит, как они спорят — шёпотом, стараясь не повышать голос. Они теперь всегда говорят так — тихо, чтобы не разбудить его.

Маедрис молчит. Долго, очень долго. Раэнэ сонно думает: вот бы интересно было увидеть настоящего короля эльфов…

Тихий шорох. Он узнает шелест её шерстяной накидки. И тут же — отчаянный вскрик Таймы, почти стон:

— Благие Валар, Маедрис! Остановись! — и, спустя паузу, поспешно понизив голос, — он же проклят… Разве они станут?

— Он ребенок и он ранен. Проклят! — он слышит её злой смешок, похожий на шипение взбешенной рыси. — Почему тогда не прокляты они? Где она, справедливость Валар? Пропусти меня, Тайма.

— Нет. Они не помогут, а что потом делать нам? Если ты расскажешь о нападении… Я тебя не пущу!

— Прочь с дороги!

Он почти не запомнил того дня. Только чужие голоса, и необычно яркий зимний свет, и укусы крепкого мороза, на который его вынесли из душной хижины. В памяти сохранились короткие, яркие вспышки: скорее чувства, нежели события. Вот Маедрис нервно комкает в руках угол шали. Вот Тайма: больше озадачен, чем встревожен. Негромко переговариваются о чём-то рослые незнакомые воины, тихо шепчется собравшаяся вокруг дома кузнеца толпа… Он помнит, как сонно разглядывал чужаков. Как пытался угадать, кто из них — король эльфов. Он уже почти решил, что это, наверное, вот тот — величественный воин в золоченом доспехе и венцом в седых волосах. Но миг спустя один из чужаков, золотоволосый, окликнул его — «Эомер», и Раэнэ понял, что ошибся.

А потом незнакомец с необычными, почти серебряными волосами склонился над ним, опуская ему на лоб лёгкую ладонь. Раэнэ тогда еще успел заглянуть ему в глаза, успел увидеть, как вздрогнуло в недоумении и тревоге красивое юное лицо…

…А потом осталось только золото солнечных лучей, пробивающихся через весенние листья, и лицо женщины, окружённое облаком света, и тихий, очарованный голос, произносящий всего два слова: «Венчанная сиянием…»

Когда он в следующий раз пришёл в себя, вокруг них не было никого, кроме кузнеца, его жены, короля Эомера и двоих эльфов.

Он не спросил — ни тогда, ни позже — что именно видел. Ему было уже семь лет. Он понимал, что подсмотрел то, что не предназначено для чужих глаз.

…Но тогда он ещё не знал, что будет жить.

— …так же, как в этот раз?..

Голос — незнакомый, мелодичный, напоминающий пение свирели. Очень спокойный, но ему чудится в них затаённая тревога.

А вот голос Маедрис, наоборот, дрожит от сдерживаемых слёз.

— …Да, только обычно это происходит, если он дотрагивается до какой-нибудь вещи… Он кричит, или говорит странные слова… А потом ему становится ещё хуже, а он ведь и так едва дышит!

— Мы давали ему какое-то лекарство, кажется, из Харада, — а это Тайма. Усталый и хмурый — не верит, что сказочные эльфы в силах помочь. — Хорошее лекарство. Знахарка в Эдорасе продала. Ему было легче, но всё давно кончилось. И где искать старуху — только пресветлые Валар знают…

Он открывает глаза. Сереброволосый эльф стоит рядом, с сочувствием глядя на него. Откуда-то приходит имя: Келеборн. Как сквозь туман, он слышит его тихий голос:

— Я догадываюсь, о каком лекарстве ты говоришь, добрый кузнец… Нет, оно не поможет. Это всего лишь дурман, и опасен он не менее, чем его «видения». Разве вы не заметили, что мальчик стал больше спать?

— Мы думали — это из-за болезни, — испуганно охает Маедрис.

— И из-за болезни — тоже…

Он вновь закрывает глаза, но и, заснув, продолжает слышать мелодичное журчание эльфийских голосов.

«…там, возможно, смогу исцелить его…»

«…не сможет жить среди людей…»

«…видел свет Благословенного Края… Глорфиндейл… сможешь мне помочь…»

Он думает сквозь сон, что это не правильное имя — Глорфиндейл. Красивое… Но не правильное. На языке вертится что-то короткое, звонкое, похожее на взмывающего к солнцу сокола. Он не может вспомнить, что. Глаза режет яркое белое сияние. Он пытается зажмуриться, закрыть лицо…

Но вместо этого просыпается.

Над ним низко пылает сизое холодное солнце самого короткого дня в году.

Потом были поспешные сборы. Бледная Маедрис, изо всех сил пытающаяся не плакать. Почтительно слушающий седовласого Эомера кузнец. Люди, с опасливым любопытством наблюдающие издали за суматохой.

Сейчас, оглядываясь назад, через всю бездну минувших лет, он понимал: решение эльфийского короля забрать его с собой было облегчением для всех. Даже для Маедрис, которая, отчетливо осознавал он теперь, его по-настоящему любила. Что уж говорить об остальных. Его боялись — живого, и он ни тогда, ни потом так и не смог понять, что помешало им вернуться и убить его, когда стало ясно, что ночное нападение увенчалось успехом лишь наполовину. Уважение ли к Тайме, распространявшееся и на его жену? Оживший голос разума, уснувший в ту ночь под гнётом горя, излишнего эля и страха перед новым нашествием? Запоздало пробудившаяся совесть? Он так и не узнал этого. Когда, спустя много лет, он вновь приехал в нищее селение на окраине Фангорна, никого из троих уже не было в живых. А кузнец с женой уехали неизвестно куда года через два после визита эльфов. Почти сразу после рождения дочери…

— …Трое? И никто их не видел, не остановил? Значит, это кто-то из местных? Кто это был? Говори, не бойся.

Маедрис упрямо вскидывает голову:

— Не знаю, государь! Темно было.

Раэнэ знает, что она лжёт. Даже он видел их лица, узнал их за те краткие мгновения, пока боль не погасила всё: и хмурого Кердина, и Халета, и Хайму, брата погибшего Айме.

…Он знает, что Маедрис не посмеет выдать их. Что им будет за попытку убить его? Выпорют, наверное… Вряд ли казнят — он ведь чужак…

Король молчит. Он тоже не верит ей — вдруг понимает Раэнэ.

…Ему немного обидно, что Маедрис солгала. Совсем немного. Он знает, что скоро умрёт. Наверное, она тоже боится, что односельчане отомстят им, если она выдаст Хайму и остальных…

А светловолосый король уже наклоняется над ним. Он чувствует ласковое прикосновение шершавой ладони ко лбу:

— Ты видел их, малыш? — тихо спрашивает король. — Не бойся, отвечай, как есть.

Он почти загораживает собой Маедрис и обнимающего её Тайму. Но Раэн всё равно видит страх на её лице.

Он неохотно разлепляет губы.

— Не знаю… Было темно… — устало повторяет он вслед за Маедрис.

И, прежде чем король разочарованно разгибается, успевает увидеть в его глазах гнев и что-то, чего не может узнать.

…Много лет спустя ему передадут слова короля: «Мальчик не захотел губить преступников, и ради его спокойной души я не стану искать их. Но мне стыдно быть вашим королём…» И он вспомнит тот зимний день, и запоздало поймёт, что незнакомое чувство во взгляде всадника было уважением.

Но это будет потом. А в тот день он изо всех сил пытался не засыпать, но всё равно проваливался в тяжёлую полудрёму, и выныривал из неё, измученный и разбитый, и вновь засыпал. Он ещё не знал, что сила эльфийской магии сумеет сделать невозможное: вернёт отнятое чужими страхом и ненавистью здоровье. Не знал, что будет для эльфийского короля не обузой — приёмным сыном, чудесным образом ожившей памятью о давно ушедшей на Запад дочери. Что музыка, тревожащая его во снах, обретёт душу и плоть вместе с нежным пением эльфийской лютни и тихим плачем тростниковой свирели.

Всё это будет потом. А в тот день он уезжал из деревни, так и не ставшей ему родной; и, укутанный в несколько слоёв теплых шкур, чувствовал себя обнажённым. У него больше не осталось ничего, что он мог бы назвать своим. Их с матерью дом, знал он, сожгли в день, когда убили её. В тот же костёр отправилась и его одежда. А больше у него ничего и не было. Разве что старая застёжка для плаща — скачущий медный конь на зелёном эмалевом поле… Позже, много дней спустя, он понял: он надеялся, что Маедрис вспомнит о своём подарке. Ни тогда, ни потом он не смог понять, хотел ли забирать с собой вещь, принадлежащую не ему — настоящим детям Маедрис и кузнеца. Всё-таки, наверное, не хотел.

Но Маедрис не вспомнила.

И ему почему-то было больно.

— Как его зовут?

Жена кузнеца неловко отводит глаза.

— Реанар, государь. Но это не его настоящее имя. Его мать пришла откуда-то с Севера. У нее был такой странный выговор… Она звала его… Звала…

Маедрис мнётся, изо всех сил стараясь вспомнить звучание чужого языка. Он с трудом поднимает тяжелые веки. Хочет сказать: «Меня зовут Раэнэ». Приоткрывает слипшиеся губы.

Но вместо слов изо рта вырывается лишь слабый вздох.

Келеборн успокаивающе опускает ладонь ему на лоб, и голоса вновь отдаляются, превращаясь в неясный шепот, в плеск речных волн, в посвист ветра над степью…

Много дней спустя он, впервые за долгие месяцы не чувствуя боли, откроет глаза. И, услышав уже знакомый вопрос, неожиданно для себя ответит:

«Меня зовут Реанар».

И раньше, чем успеет отзвучать последний звук, поймёт: так правильно. Это будет последним, что останется от него от дома. От пахнущих травами материнских рук и срывающегося шёпота отца. От тихих медленных напевов в час, когда сон властно смыкает усталые веки. От солёного северного ветра и каменных башен на фоне рассветного неба.

Это будет последнее, что он не будет готов делит ни с кем. И никогда.

А ещё через пять лет уйдёт и Реанар. Останется — Гилрандир, серебряный голос Кветлориэна, печальный менестрель закатной эпохи. Последний из смертных, что был воспитан при дворе светлого эльфийского короля.

Лориэн. Детство

Он плохо запомнил путь в Кветлориен. Было небо, низкое белёсое небо зимней степи, и в этом небе неподвижно висел косой крест охотящегося орла. И он следил за величественным, неторопливым полётом крылатого великана, сожалея сквозь полудрёму, что никогда больше не увидит сна о лежащей далеко под ногами спящей землёй. Иногда с этого неба начинал сыпаться редкий, крупный снег, и тогда чьи-то руки бережно накрывали его лицо краем тонкого, удивительно тёплого плаща, защищая его от щекочущих ноздри холодных пушинок.

Был мерный перестук копыт, и подвешенные между двух коней носилки покачивались, словно лодка на спокойных волнах, и ему казалось порой, что он снова дома, и шелест ковылей путался в его зыбких грёзах с тихим рокотом прибоя, а посвист степного ветра казался плачущими вскриками мечущихся над волнами чаек.

Были прохладные, бережные руки, усмиряющие тупую боль в груди, был серебряный голос, что-то негромко говорящий; ни тогда, ни много лет спустя он так и не смог вспомнить, о чём рассказывал ему Келеборн во время того путешествия. Осталось только ощущение сонного покоя, и память о неторопливой, печальной, одновременно похожей и непохожей на колыбельную песни на незнакомом мелодичном языке, и терпкая сладость странного, пахнущего травами напитка, который чьи-то руки заботливо подносили к его губам.

И ещё — ещё были деревья, золотые, словно гречишный мед, смыкающиеся кронами где-то в невообразимой высоте. Он проваливался в сон, и выныривал из его мягких пучин, и вновь засыпал, и шелестящий купол казался ему то сверкающей на солнце крышей приземистой крепости, то чеканным золотым доспехом, что загораживал от него солнце, когда седовласый король спрашивал его о ночных убийцах.

…А потом, без перехода — косые лучи заходящего солнца, пробивающие сквозь листву, и сладкое, бередящее смутное, щемящее чувство пение какой-то птицы. Где-то высоко над ним шелестело кроной потрясающее размахом огромное дерево, тут и там висели меж могучих ветвей странные, словно сплетённые из живых лоз, платформы. Волосы ласково ерошил тёплый ветерок, пахнущий незнакомыми цветами, и воздух был прозрачным и свежим. От него кружилась голова и хотелось то ли смеяться, то ли плакать от щемящей грудь искристой радости, смешанной с непонятной ему, светлой печалью. И он засмеялся — легко и свободно, забыв на миг о том, что умирает, что даже дышать для него — непосильный труд. Засмеялся, и лишь потом осознал, что больше не чувствует ни боли, ни тяжёлого давления в груди, и собственный голос, слабый и тихий, слышался ему незнакомо, без давно ставших привычными свистящих хрипов… Он изумлённо замолчал, прислушиваясь к новым, почти забытым ощущениям лёгкости и удивительной бодрости, что щекотно бурлила внутри, рождая желание вскочить, взлететь навстречу этому раскинувшемуся над головой золотому морю…

А миг спустя чья-то тень загородила от него солнце, и лёгкая, прохладная ладонь ласково погладила его по голове.

…Потом, много лет спустя, он будет вспоминать это тихое, пронизанное светом и странной печалью величие закатного Лориэна, и теснящая грудь нежность будет мешаться в нём с тоской и горьким, беспомощным непониманием: «За что, Атаринья? В чём я виноват — неужели только тем, что посмел родиться, посмел выжить? Зачем ты спас меня, Владыка?..» Будет стоять, неотрывно глядя на смыкающиеся за говорливым потоком золотые кроны, и вскипающие на ресницах слёзы будут дрожать, превращая знакомые с детства мэллорны в нечёткий, дробящийся радугой узор — и никак не в силах будут переполнить ослепших от горя озёр на запрокинутом к небу лице. И серебряные струи Нимродели будут казаться ему стальным клинком, рассекающим на «до» и «после» его в очередной раз разбитую в осколки жизнь.

Потом, годы спустя, он будет вновь и вновь приходить к медленно облетающим золотым великанам, и долго, в оцепенении стоять у самых стволов, там, где кроны деревьев без остатка заслоняют небо — стоять и не находить в себе мужества шагнуть вперёд, пересекая запретную для него отныне черту. И закатное золото увядающего Лориэна будет оплывать, таять в его глазах, словно медовые, резные стены корчащегося в огне деревянного города…

Одинокий, потерявший больше, чем под силу выдержать человеческому сердцу, он будет вновь и вновь жадно пить горьковато-сладкий запах поздних цветов и опавшей листвы — как крепкое вино, как пьяный дурманный настой, унимающий боль — боль, но не память.

…Будет ждать — мучительно, исступлённо, не веря в чудо и надеясь на него — будет ждать, что с пограничной дэлони раздастся тихий смех, и знакомый голос окликнет его, приглашая войти. И каждый раз будет заставлять себя не оглядываться, не поддаваться слабости — и всё равно, не выдержав, оборачиваться в какой-то момент назад: слишком поздно, чтобы вернуться, слишком близко, чтобы уйти, забыв об остающемся за спиной счастье…

Он будет уходить, мысленно обещая себе никогда не возвращаться и зная: страстный зарок вновь будет однажды нарушен.

Лишь однажды он нарушит своё обыкновение и, оставляя позади печальные леса, в которые, после тысяч лет вечности, вошло наконец беспощадное время, впервые не произнесёт мысленно бессильного, лживого: «последний раз…» Не произнесёт, потому что будет знать: этот раз, воистину, последний.

Впервые не оглянется. Впереди будет долгий путь. Будет бескрайняя осенняя степь и гнилая тоска заколдованных болот. И — в самом конце — хрупкая тонкая башня, звёздным светом мерцающая среди обугленных каменных руин.

Башня — и Песнь.

…Но это всё будет позже. А в ту, первую, зиму, маленький Раэнэ смотрел на пронизанный солнцем зелёно-золотой купол листвы, и медленно, удивлённо пытался свыкнуться с мыслью о том, что будет жить. Сегодня. И завтра. И, наверное, много, много лет. Над ним медленно пересекало ясный небесный свод солнце, кружились в своём величественном хороводе звёзды, и сон сменялся зыбкой сладкой полудрёмой, и пахнущий цветами напиток, которым поили его из рук что-то ободряюще говорящие эльфы, утолял голод лучше любой пищи. Время, казалось, текло сквозь него спокойной неторопливой рекой, медленно сменялся над головой рисунок созвездий, и слабость собственного тела, так не соответствующая потрясающей лёгкости и постоянному ощущению полёта, не казалась ему, дремлющему наяву под негромкие звуки незнакомых песен, досадной. И ровно шумящие кроны, качающиеся прямо под высоко вознесённым над землёй деревянным настилом, то и дело казались ему бескрайним океаном. Он так и подумал тогда, в первый миг — море, и не сразу понял, чем было то, что увидели его глаза. «Тэлле…» — неуверенно произнёс он тогда, удивляясь и слабому своему шёпоту, и восхитительному, давно забытому отсутствию боли. Произнёс почти неосознанно, забыв на миг, что мама наказывала ему никогда не пользоваться родным языком при чужаках. И серебряный, сам похожий на пение морской волны, голос, уже знакомый ему по Рохану, мягко поправил его: «Лориэн».

* * *

В древнем Кветлориэне нет места времени, здесь властвует вечность, и дни сливаются в месяцы, а те — в года, протекая мимо незаметно, невесомо, как осенние листья в спокойной воде. В Лориэне нет времени; но для молчаливого черноволосого мальчика, неторопливо растущего под сенью золотых мэллорнов, оно всё-таки идёт. Смертные не в силах вырваться из-под его неумолимой воли; лишь Благословенные Земли могут подарить тленной плоти призрак бессмертия — лишь призрак, не само его. Гилрандир знает, что смертен. Помнит это, всегда, каждый миг своей жизни — помнит, не сожалея об этом и не страшась неизбежного конца пути. Ему всего двенадцать, и смерть, что придёт однажды, спустя много десятков лет, кажется далёкой и нереальной, как отражение луны в зыбкой глади пруда. Тем более — ему, почти ощутившему когда-то на своём лбу её холодный поцелуй, и лишь волей Владыки и Глорфиндейла отведённому от края, за которым для людей нет ничего. Он не сожалеет о том, что рождён атани. Лишь печаль, то и дело отражающаяся в глазах окружающих его эльфов, нет-нет, да отдаётся тупой болью где-то глубоко в сердце.

Ему не одиноко здесь, среди вечно юных, мудрых и одновременно беспечных подданных Владыки Келеборна. Он — единственный ребёнок во всём Лесу: давно уже никто из дивного народа не стремится привести дитя в мир, обречённый увяданию. Но отсутствие ровесников не кажется ему тягостным. Слишком рано простившийся с беззаботным детством, среди детей рохиррим он ощущал себя стариком, чуждым и бесконечно одиноким. Здесь, среди невообразимо древних, не знающих возраста эльфов, он забывает о своей чуждости. Его учат — но не упрекают в невежестве. Его выслушивают, когда он, задыхаясь от восторга внезапного осознания, рассказывает наставникам очередную, кажущуюся сейчас невероятно важной — очевидную для всех остальных — истину. Выслушивают — и в улыбках нет ни насмешки, ни пренебрежения. От него не требуют ответа, когда он, охваченный непонятной ему самому тоской, долгими днями неприкаянно скитается по лесу, не в силах заставить себя ни есть, ни спать — и он, привыкший стыдиться, как мучительного изъяна, своей инаковости, медленно привыкает принимать себя.

Его с удовольствием слушают, когда он, охваченный пьянящей свободой рождающейся песни, касается струн — но ни слова укора не произносят, когда в ответ на протянутую лютню он лишь молча качает головой.

…Его не расспрашивают о снах, что всё ещё, хоть и всё реже, приходят к нему ясными ночами. Хотя почти всегда он просыпается в слезах, и нередко — от собственного, до хрипа срывающего горло крика. Странный же, пугающий его дар видеть прошлое вещей не тревожит его уже давно, и тревога, что порой нет-нет, да отражается в светлых глазах Келеборна, становится всё слабее. Владыка не упрекает его в непонятных этих, неизвестно кем посланных способностях. Не обвиняет его в недуге, против которого он, Реанар, всегда был бессилен. Всего лишь — учит противиться говорящей через него силе, помогая справляться со страхом и болью приходящих из глубины души видений.

Владыка добр и справедлив. Видя в душе воспитанника глубоко пустившую корни Тьму, чувствуя её холодные пальцы, он не отдёргивает рук, не лишает беззащитного ребёнка своей защиты и покровительства. Реанару порой кажется, что он видит боль в глазах Келеборна — боль и страх перед силой, с которой такой страшной ценой удалось справиться каких-то двадцать лет назад. Но ни единого раза эта боль не выплёскивается упрёком на него самого, и Владыка Лориэна раз за разом вступает в бой, вновь и вновь вливая в него собственную силу, прогоняющую тени прошлого и заставляющую Тьму вражьей порчи неохотно склонить голову перед Светом.

Реанар не произносит слово «счастье», даже наедине с самим собой. Но уверен, что то щемящее, искрящееся чувство, что распирает грудь, порой становясь таким острым, что мешает дышать — именно счастье.

…Он ещё не знает, что совсем скоро этому безмятежному покою придёт неумолимый, страшный в своей неизбежности конец. Он лежит, широко раскрыв глаза, в медвяных серебряных травах, и струящиеся от звёзд лучи кажутся ему тончайшими струнами, нежно звенящими в пронизанной волшебным светом ночи. Он подносит к губам флейту, и её нежный шёпот сплетается с вдохновенной трелью соловья, сплетается, не мешая и не споря с ней. Ему уже двенадцать лет, и завтра ему впервые выпадет честь первым петь перед Владыкой в ознаменование начала праздника: праздника самой короткой и самой волшебной ночи в году…

* * *

Теперь его звали — Гилрандир, Звёздный Странник, и имя, данное Владыкой, как нельзя лучше подходило ему. Невысокий, худой, он даже тонким и изящным эльфам казался почти прозрачным, и кто скажет: болезнь ли, против которой даже мастерство владыми Келеборна оказалось бессильно, высушила изнутри, кровь ли мореходов Севера сказалась так странно? Хрупкий черноволосый юноша, тонкий стебелёк камыша, заботливо заслонённый от ветра милосердной рукой, он болезненно-остро ощущал свою уязвимость, свою унизительную слабость, ещё более постыдную в его глазах потому, что никто из прекрасных, вечно юных, могущественных его покровителей даже не думал упрекать его в ней. Он осознавал свою ущербность, а ещё более — свою инаковость, даже здесь, среди доброжелательно относящихся к нему эльфов, непроницаемой стеной ставшей между ним и другими обитателями Кветлориэна.


Нелюдимый, одинокий, он молчаливой тенью ходил по лесу, предпочитая теперь компании — общество деревьев и звёзд, и разговору — тихий плач струн. Любимый и стражами, и Владыкой, он никогда не был среди них чужаком… и никогда — своим.

Его приняли. Несмотря ни на что, несмотря на пугающие видения, на свившую в его душе гнездо зловещую тень, его — приняли. То, чего не смогли сделать страшащиеся вражьей порчи, прямодушные и грубоватые рохиррим, сотворили эльфы золотого Лориэна. И он, успевший привыкнуть сперва к своему одиночеству и горчащему на губах ощущению своей чуждости, а потом — к надежде на то, что постыдный недуг ушёл вместе с телесной хворью, долго ещё пугался этого принятия, сжимаясь, словно в ожидании удара, когда кто-нибудь обращался к нему.

Но любовь и забота лечат самые тяжкие раны; и он исцелился, и перестал ждать от собеседников оскорбления или камня в спину, и привык радоваться тёплому слову и ласковому жесту. Дитя вольного севера, здесь, среди печально шелестящих золотых деревьев, он обрёл свой дом.

Владыка не предложил называть его отцом; не посчитал ли себя в праве отнимать у потерявшего всё сироты последнюю память о родителях, не смог ли переступить через свою тоску об ушедшей на Запад дочери? Он не предложил, но для Раэнэ стал именно им: покровителем, вызывающим почитание и исступлённую, мучительно-острую любовь, мудрым учителем, открывшим мир, спасителем и защитником. Он называл его, как и другие — Владыкой, называл с преклонением и трепетом. И лишь наедине с собой, в самых робких своих мечтах, осмеливался произносить заветное — «Атаринья».

…Много позже, когда мальчик Реанар станет странствующим менестрелем Гилрандиром, он признается — не Владыке, себе: если бы Келеборн приказал ему умереть, он сделал бы это, не задумываясь.

Но Келеборн приказал — жить. И измученный, непоправимо искалеченный, он подчинился этому приказу, и его удивительное выздоровление даже Глорфиндейл, славящийся как великолепный целитель, считал почти чудом.

…Жаль только, что чудо это было оплачено дорогой ценой: дважды отведённый от самого края руками владыки эльфов, Раэнэ отныне навеки был обречён жить милостью Келеборна. Осквернённый несмываемой грязью, расколотый и бережно собранный вновь сосуд — вот чем был он теперь. И сила, вольно струящаяся в смертных сила жизни, постоянно покидала его, истекала, как вода сквозь неплотно сомкнутые трещины, и лишь воля Владыки удерживала его от медленного, болезненного угасания. Лишь в светлых, не тронутых тленом лесах Кветлориэна мог он жить и чувствовать свою здоровую юную силу: лишь здесь, где время не властно ни над эльфами, ни ступившими под сень исполинских мэллорнов смертными.

Потом, много лет спустя, он поймёт, что не спасительным убежищем — темницей стал для него дивный эльфийский лес. И будет рваться прочь, биться грудью о чужое жалостливое непонимание, словно пленённый сокол о прутья клетки, и мечтать хоть об одном глотке свободы, об одном-единственном дне вдали от сладостного покоя Лориэна. И не будет страшить смерть, и опасность ослабеть в пути, погибнуть от загнанной вглубь тела, но не изничтоженной хвори не будет уже казаться пугающей… Будет молить — безнадёжно, бесполезно — отпустить его, хоть на месяц, хоть на день, позволить вновь увидеть небо, не заслонённое живым золотом мэллорнов. И — однажды — уйдёт, уйдёт тайно, под покровом темноты, вопреки приказу Владыки, уйдёт, не надеясь выжить: мечтая лишь вновь, хоть на миг, ощутить себя свободным.

Уйдёт, и зоркие стражи границ Лориэна не заметят тонкую невысокую фигуру, словно кто-то отведёт им глаза. И посланный в погоню легконогий отряд вернётся ни с чем, принеся оцепеневшему от ужаса и горя Келеборну лишь оставленный у берегов Нимродели, слишком тяжёлый для юного менестреля меч.

…Он любил Владыку, любил исступлённо, беззаветно, как только может ребёнок любить отца и ученик — учителя. Любил — но голос крылатого ночного ветра, звавшего его в путь, был сильнее.

Однажды, много лет спустя, в тихой долине у самого моря он услышит уважительно-сочувственное: «лаир», и без перевода осознает, что значит это слово. Словно — услышит своё имя, свою глубинную суть. Странник. Тот, кого зовёт дорога.

Она будет долгой, эта дорога. Долгой и непростой, и замысловатым узором лягут на травы и камни Средиземья его следы. Он вернётся — чудом, из последних сил, как раненный зверь, на последнем издыхании стремящийся доползти к родному гнезду. Вернётся — и не сразу поверит в то, что сумел дойти, что выжил, и удивлённо будет прислуживаться к ощущению лёгкой ладони на лбу и тихому, ласковому голосу, в котором даже укора не прозвучит — только мучительное, больно царапающее его совесть облегчение. И будут долгие — бесконечные — дни в сонном покое Кветлориэна, и рассказы о встреченных в недолгом странствии чудесах, и понимающие, снисходительные улыбки в глазах мудрых эльфов, для которых, как он потом поймёт, его удивительные открытия были давно наскучившей обыденностью.

А потом он вновь услышит зов дороги. И Келеборн, заглянув однажды в его смятённые глаза, лишь вздохнёт. И… отпустит.

Гондор, Арагорн.

…Воины ходили между тел, ища раненых, кто-то неподалеку уже перевязывал товарищу разрубленное плечо. Нужно было встать и помочь; Гилрандир не мог заставить себя шевельнуться. На него навалилось какое-то тяжелое оцепенение.

Слегка прихрамывая, к нему шел Арагорн. Нужно было встать… Король никогда не требовал подобных знаков почтения, но сидеть в его присутствии казалось Гилрандиру чем-то… кощунственным. Надо встать… надо…

— Гилрандир! — жесткие пальцы стиснули его плечо. — Ты ранен? Что с тобой? Посмотри на меня!

Последние слова были приказом, и юноша, с трудом стряхнув с себя странное оцепенение, медленно поднял голову.

— Г-госу…

— Ранен, спрашиваю?

— Н… нет. Нет, прости, Государь!

Сознание медленно прояснялось. Гилрандир наконец с облегчением ощутил, что может двигаться, и поспешно поднялся на ноги. Показалось, что на лицо плеснули кипятком.

— Я… прости, государь. Не знаю, что со мной…

Арагорн, прищурившись, внимательно рассматривал его — с ног до головы, и обратно — с головы до ног. Тяжелые руки на плечах не оставляли возможности отстраниться, отступить, спрятаться за безличную почтительность.

«Оттолкнет? Укорит? Лучше бы ударил, чем так смотреть…»

Гилрандир хотел бы отвести взгляд, не видеть этих цепких серых глаз, видящих его до самых потаенных, постыдных глубин души. Только не видеть, как тревога в этих глазах сменится брезгливым презрением. Отвернуться, закрыть глаза, пусть хоть мгновение еще надеяться на что-то…

Он не посмел.

Взгляд Арагорна потеплел. Он устало улыбнулся, отпустил Гилрандира — только затем, чтобы легонько хлопнуть его по плечу.

— Я боялся, что тебя ранили. Это твой первый бой, мальчик?

Гилрандир почувствовал, как его вновь затапливает неодолимой слабостью. На этот раз, от облегчения.

— Да, государь…

Арагорн улыбнулся.

— Идем, раненым нужна помощь.

* * *

— Ты хорошо держался.

Гилрандир шагал, не в силах поднять глаза на короля. Похвала Арагорна казалась постыдным упреком — он-то знал, что струсил, струсил тогда, когда должен был сражаться, защищать своих…

Через силу взглянув на своего спутника, он вновь поспешно уронил голову. Арагорн не издевался. Действительно считал, что взятый из Лориэна менестрель хорошо показал себя в битве.

— Я… струсил, — ненавидя себя и за свою слабость, и за эту запоздалую искренность, через силу выдавил Гилрандир.

Хруст гальки смолк. Юноша сделал еще несколько шагов, прежде чем понял, что Арагорн остановился.

…Остановился — и смотрит на него с заинтересованным, каким-то недобрым прищуром.

В груди что-то испуганно трепыхнулось и рухнуло вниз. Что?

— Стру-у-у-усил, — задумчиво проговорил король, продолжая разглядывать застывшего менестреля. — Вот, как, значит это называется… Возьму на заметку, спасибо, Гилрандир.

Тот вздрогнул. От холодных ноток в голосе Арагорна что-то болезненно сжалось внутри. Конец?

А Арагорн вдруг резко шагнул вперед — менестрель невольно дернулся было отшатнуться. Стиснул зубы, запредельным усилием воли заставляя себя оставаться на месте. А сильные пальцы уже стиснули его плечи — на этот раз жестко, до синяков. Гилрандир с трудом подавил вскрик.

— Струсил, значит? — тихо, со сдерживаемым гневом, проговорил король, — скажи это Диртону, который благодаря твоей трусости все еще жив. Гилрандир! Я жду подобной глупости от мальчишек, с младенчества мечтающих о кольчуге Белой башни и еще не понимающих, что мужество не равнозначно бесстрашию. Но ты! Менестрель! Не ожидал.

Гилрандир сглотнул. Причины гнева он не понимал. Нет, ложь. Понимал и с болезненной вспышкой надежды взмолился, чтобы слова Арагорна не были насмешкой. И все-таки что-то мешало промолчать. Страх перед темнотой, что таилась в глубинах души, быть может? От с трудом разлепил губы.

— Я… должен был встать. И сражаться. Вместе с остальными… Я… хотел.

— И не смог, — кивнул Арагорн. Страшный гневный огонь в его глазах гас, болезненная хватка на плечах немного ослабла. Он тяжело вздохнул. Короткий взгляд в сторону поспешно натягивающих полог воинов. Секундное колебание… Решил.

— Ты менестрель, Гилрандир. Ответь на один вопрос. Не спеши, подумай. Ты ведь немало знаешь баллад о Войне Кольца.

Губы короля едва заметно дрогнули: насмешка? Попытка ободрить? Боль воспоминаний?

— Сколько среди защитников Хельмовой Пади было опытных воинов?

Гилрандир растерянно заморгал.

— Я… не знаю. Немного…

— Хорошо, если пятая часть, — согласно кивнул Арагорн. — Остальные взяли оружие впервые. Половина из них погибла в первом же сражении. Из тех, кто выжил… Я не считал их — тех, кто забывал, как держать меч, после первого убийства. Их было больше… не всех успевали прикрывать те, у кого этот бой не был первым.

Он посмотрел куда-то мимо менестреля.

— Поэтому я не люблю брать в опасные рейды новичков.

Гилрандир молчал. В животе опять, второй раз за день, что-то мучительно ослабело — на этот раз, от стыда. Он уже понял, каким будет следующий вопрос.

И не ошибся.

— Кого из них ты назовешь трусом, Гилрандир?

Король отпустил его плечи. Отступил на шаг, окидывая взглядом бледного, с неровными пятнами румянца, парня. Устало улыбнулся. Лишь сейчас Гилрандир, с каким-то болезненным испугом, понял, что Арагорн вымотан почти до беспамятства. Вдруг совершенно иначе увидел густые серебряные пряди в черных волосах, прямую, неестественно твердую осанку, жесткую складку у губ…

Арагорн повернулся и размашисто, с явным трудом заставляя себя не хромать, зашагал к полевому лазарету, куда уже сносили первых раненых.

— Повтори то, что ты мне сказал — о своей трусости — Диртону, когда он поправится, — бросил он через плечо с едва заметной улыбкой. — Только, мой тебе совет… Запасись припарками.

Гилрандир медленно закрыл глаза. В груди что-то тяжело сжималось, тупой болью стискивая горло.

Лучше бы он его ударил.

«Зачем, государь… Зачем ты тратишь свое время на глупцов вроде меня? Зачем позволяешь сваливать на себя чужие страхи и сомнения? Зачем, государь…

Всеблагие Валар, почему люди так мало живут…»

* * *

Пленников было пятеро. Все раненые, и двое, судя по всему, не доживут до утра. Кто-то из роханцев заикнулся было о том, что незачем переводить лекарства на отродья врага; воины Гондора так посмотрели на него, что тот смутился и почел за лучшее отступить за спины товарищей. Жестокости к пленным Арагорн не поощрял. Чрезмерной жалости к врагу, впрочем, тоже. Но в своей личной гвардии, как уже успел выяснить Гилрандир, не держал тех, кто не помнил себя из-за жажды мести.

…Гилрандир стоял на шаг позади короля, с отвращением, нервной дрожью и каким-то (что со мной? Откуда это?) болезненным любопытством разглядывая орков. Грязные, раскосые, с озлобленными выражениями на мордах…

…не так-то уж они отличались от людей. И от этого было еще страшнее. Словно глядишься в искаженное, мутное зеркало, в тусклую заводь гнилого болота. Эти — родственники, пусть дальние, эльфов?

Пленники смотрели волками; не будь связаны — уже вцепились бы в глотку. И видно было, что они в этом желании не одиноки. Почти на всех человеческих лицах было написано то же чувство. Лишь некоторые разглядывали орков с брезгливым любопытством или равнодушием. Да на лице лекаря, менявшего пропитанного черной кровью повязку, не отражалось ничего, кроме сосредоточенной внимательности.

…Лица короля Гилрандир не видел.

И почему-то был рад этому.

* * *

…— Ты понимаешь язык орков, Гилрандир? — прозвучал над самой головой негромкий задумчивый голос.

Юноша невольно вздрогнул. Вынырнул из своих мыслей, поспешно восстанавливая в памяти почти пропущенный мимо ушей вопрос. Вскинулся оскорбленно.

— У них нет языка, государь! Они говорят на огрызке вестрона, искаженном и изуродованном!

Король хмыкнул. Покосился на молодого менестреля; Гилрандир поежился — показалось, что тот чем-то недоволен. Им недоволен.

— Не совсем так. На вестроне они общаются только с людьми и эльфами… В тех редких случаях, когда не убивают сразу или не убивают их. Между собой они говорят совсем иначе. Причем каждое племя — на своем диалекте. Ты заметил, что среди наших пленников — орки из трех разных племен? — вдруг без перехода спросил Арагорн.

— Как — из разных?!

— Значит, не заметил. Двое урук-хайев, двое гоблинов из Мглистых гор и один мордорец.

— Разве мордорские орки не уничтожены? — тихо проговорил Гилрандир после долгого молчания.

Ответом была кривая усмешка.

— Гилрандир, ты когда-нибудь убивал детей?

Менестрель в ужасе отшатнулся. Арагорн тяжело вздохнул. Губы искривила невеселая, горькая улыбка.

— В легендах все красиво, не так ли? Отвага, подвиги, доблестная победа над армиями Врага… Подробностей ни один менестрель в балладу не вставит, и правильно сделает — кому нужно, чтобы слушатели падали в обморок, не дослушав певца? А правда грязная и страшная, ничего героического в ней нет. Подвиг — это сражение один против десяти. А вот убийство пленных… Врагов, которых нельзя отпускать…

Он отвернулся. Гилрандир сидел, вцепившись в свою лютню, словно в щит, и боялся дышать.

— Один из наших пленников — мордорский орк. И поверь, им тоже есть, за что нас ненавидеть.

Голос короля звучал сухо и равнодушно. Слишком сухо и слишком равнодушно. Гилрандир почувствовал, как невыносимо печет глаза, и еще сильнее прижал к себе лютню.

— Я… понял, государь… — сам едва слыша свой голос, прошептал он. Арагорн кивнул, не оборачиваясь. Смотрел, как медленно гаснут за кромкой леса последние капли расплавленного золота.

— Мы говорили о языке орков, Гилрандир. Он у них есть. Грубый, собранный из нескольких других, примитивный… Но есть. Я его понимаю — насколько это возможно, когда пытаются общаться орки, живущие в совершенно разных местах. Они говорили между собой на упрощенной версии Черного наречия. Пожалуй, только его понимают все восточные племена — в большей или меньшей степени. И насколько я разобрал из их разговоров, они здесь не одни. Есть — или скоро придут — еще несколько отрядов. И это плохо, друг мой. Если разведчики решаются заходить так далеко в Итилиен, значит, готовится новая война. Жаль, неизвестно, сколько всего отрядов и какая у них цель.

— Но ведь… растерялся менестрель, — значит, нужно допросить пленных… Узнать…

— Это орки, Гилрандир. С ними не договоришься. Они не идут на переговоры. Некоторые презирают смерть, некоторые просто не понимают, чего от них хотят… или притворяются, что не понимают. И все — не доверяют людям. У них есть на это право: отпустить мы их не можем.

Гилрандир вздрогнул, сообразив, что означают последние слова. Хотел было что-то спросить, разорвать хмурую гнетущую тишину…

Не решился. Арагорн невесело покосился на него. Закончил устало:

— …А пытать их нет смысла. Они слишком хорошо умеют терпеть боль. Да и… бесчестно это.

— Они пытают взятых в плен людей, — из какого-то упрямства возразил Гилрандир. И сам ощутил отвращение к себе. Брошенный на него взгляд короля ощущался, как прикосновение: понимающий, невеселый… горький.

— Иногда это приносит успех, мальчик…

На этот раз Гилрандир промолчал.

— Пытать пленных орков нет смысла, — спокойно подытожил Арагорн. — А вот поговорить… Жаль, не получится. Со мной они разговаривать не станут, слишком ненавидят. А больше никто из тех, кто был с нами в рейде, их языка не понимает.

— А… на вестроне?

— Попробуй, — хмуро усмехнулся Арагорн. — У меня не получилось. Впрочем, кто знает, вдруг тебе действительно удастся их разговорить? Попробуй.

Гилрандир застыл. В животе образовался комок льда и начал медленно опускаться вниз, режа острыми углами внутренности. Вот чем платят за ненужное упрямство. Шутка? Или приказ? Он ведь может отказаться, разве нет? Он не подданный Гондора, он не обязан выполнять распоряжения короля людей…

Гилрандир сглотнул и усилием воли разжал закостеневшие на корпусе лютни пальцы.

— Я… попробую, государь.

* * *

«…» помолчал.

— Скажи, Государь, ты не хочешь портить отношений с Келеборном — или тебе мальчишку жаль? — проницательно спросил он наконец. Арагорн бросил на него короткий взгляд.

— Скажи, «…», — хмуро улыбнувшись, в тон ему откликнулся он. — Ты когда-нибудь разучишься задавать вопросы, за которые можно лишиться головы?

— Тебе? — «…» заухмылялся, открыл было рот… опомнился и лишь громко хлопнул себя по коленям, выражая таким образом своё отношение к вопросу друга. — Вот снимешь мне голову — тогда и узнаешь!


Гилрандир с трудом повернул голову.

— Государь?.. — едва слышно, с трудом выталкивая слова сквозь опухшее горло, прошептал он. Арагорн повернул к нему голову. Лицо его было совершенно непроницаемым, не поймёшь — гневается ли он на недобитого предателя, сочувствует ли.

— Я слушаю тебя, — ровно, без эмоций откликнулся он после короткой паузы.

— Я… — Гилрандир закашлялся, судорожно приподнялся на локтях, пытаясь набрать в грудь воздуха. Зажмурился. Король молча ждал, даже не шевельнувшись в седле. Кто-то из ехавших впереди всадников оглянулся, придержал было коня — помочь задыхающемуся мальчишке. Посмотрел на каменное лицо короля и неохотно прибавил шагу.

Гилрандир, наконец, смог справиться с удушьем:

— Государь, я видел… — едва слышно выдохнул он, — я видел, кто подрезал верёвку…

Лицо Арагорна осталось совершенно бесстрастным.

— Умирающие в петле часто бредят… хотя мало кто может об этом рассказать.

Менестрель тяжело опустил веки.

— Это… не бред, государь. — он с трудом перевёл дыхание. Попытался открыть снова глаза. Не смог — не хватало сил.

Арагорн долго ехал молча: не спорил, не задавал вопросы.

— Что ж, — с прохладцей произнёс он наконец после длинной паузы. — В таком случае, я надеюсь, у тебя хватит ума молчать о том, что ты… «видел».

Словно «видел» произнёс с внезапной едкой горечью, и настолько непохож был этот тон на тот, который обычно слышали люди от невозмутимого короля Элессара, что Гилрандир, закусив губу, из последних сил разлепил-таки веки, приподнимаясь на локтях. Открыл рот — для вопроса, для ответа, для отчаянной ли, запоздалой попытки сохранить не любовь короля уже, нет — хотя бы его уважение…

…Увидел только спину Арагорна, в десятке шагов впереди. Вот король бросил что-то одному из воинов, выслушал ответ, усмехнулся, кивнул, соглашаясь с чем-то, вознице с передней телеги…

Гилрандир тяжело опустил веки, без сил опускаясь обратно на жёсткое ложе. Через несколько мгновений он уже крепко спал тяжёлым, нездоровым сном…

Рохан, обвинение в убийстве

…— Госпожа, осторожнее, он убийца…

Она резко обернулась к стражнику.

— Убийца? Это доказано?

— Пока нет, но, уверяю тебя…

— Тогда прочь с дороги!

И в этот момент, глядя на ее гордое и упрямое лицо, он вспомнил, где уже видел вот эти гневно сжатые губы. Он пошатнулся, хватаясь за прутья; в груди кольнуло болью, вдруг стало мало воздуха…

А она шагнула вперед, и стражник был вынужден отступить в сторону.

— Тебе плохо, малыш? — в её глазах плескалась тревога, а улыбка — улыбка была та самая, забытая, казалось, десяток лет назад…

— Маедрис… — прохрипел он, хватаясь за ее протянутые к нему руки.

— Вспомнил…

— Ты просила называть тебя мамой… А я не мог, вот же глупец…

Её губы вдруг задрожали, разом теряя гневную твёрдость. И серая сталь глаз посветлела, заблестела, переполнилась через край…

— Мальчик мой…

Тай-арн Орэ. Первый приход

…Ударило, словно тупым ножом под сердце: Тай-Арн Орэ. Это там. Кто-то вошел в разрушенный замок. Кто-то… кому-то нужна помощь? На миг вспыхнуло, словно мгновенный просвет в тучах, видение: закопченный угол стены, обломанный клык центральной башни, тонкая пошатывающаяся фигура с запрокинутой в муке головой… Прошло, исчезло — а тягостное, саднящее чувство в груди стало почти непереносимым.

Он опаздывал. Уже почти опоздал. Сотни лиг… А времени, чувствовал он, почти не осталось.

Для чего не осталось? Если бы знать…

Крылатый конь скосил на него янтарный глаз, тихо фыркнул.

— Знаю, что тяжело… — прошептал он в мягкое ухо, — но сам не успею… Не хватит сил… Сможешь? Быстро, как можно быстрее.

Конь осторожно прихватил его мягкими губами за руку. Фыркнул — словно возмущенно: дескать, я и не смогу?

* * *

— Владычица Галадриэль сумела не поддаться Кольцу, — упрямо возразил Гилрандир.

Элвир тяжело вздохнул.

— Галадриэль видела три эпохи и многое пережила, да. И все-таки — есть разница… Когда в твоей жизни есть то, ради спасения чего ни жизнь, ни даже честь не кажутся слишком большой ценой… — он помолчал. Закончил невесело. — Кольцо Всевластья для каждого находило свой соблазн. Но иногда отказ от власти сам по себе кажется предательством. Не осуждай Аргора, прошу. Ты не знал его.

В тихом голосе была такая боль, такая тоска, что Гилрандир вздрогнул. Поежился. Дико казалось — сочувствовать существу, которым до сих пор пугали детей.

…А говорить с живым мертвецом, с воплощением мрака, говорить и ощущать к нему симпатию — не дико?


— Я мог бы показать… — задумчиво проговорил Элвир, глядя на огонь. — Но… тебе ведь будет больно. Даже просто прикоснуться к кому-нибудь из нас для тебя мучение…

Гилрандир колебался. Увидеть то, что было почти сотню лет назад… Увидеть так, как не видел никто из живущих ныне… Ведь их, назгулов, живущими все-таки не назовешь…

Но — прикоснуться к Черному Всаднику! Живому мертвецу, о которых до сих пор рассказывают жуткие сказки по обе стороны от Мглистого!

Прикоснуться — опять ощутить тот смертный холод, ту боль…

Он передернулся. Зябко обхватил себя руками за плечи; поймал себя на этом и испугался еще сильнее.

Он что, боится? Назгула? Или…

Он тихо выругался.

И, вскинув голову, с вызовом уставился в светлые глаза назгула.

— Ничего. Переживу. Если не лжешь — покажи!

«А если попытаешься захватить мой разум или душу… Ведь не может же вражий слуга быть сильнее светлого Владыки эльфов?» — мысленно закончил он. Все равно, было страшно. Ощущение чего-то непоправимого, чудовищной глупости, что он собирается совершить, придвинулось вплотную. Вползло в душу глухой тяжелой тоской: «Владыка, атаринья, спросить бы тебя сейчас… Что мне делать? Помоги!»

Элвир улыбнулся. Грустно, как-то очень понимающе. Кивнул.

— Протяну руку. Левую.

На миг желание отказаться — сейчас, пока еще не поздно! — стало почти непреодолимым. Гилрандир глубоко, прерывисто вздохнул… И медленно, через силу, протянул назгулу раскрытую ладонь.

Взглянул в серьезные, почему-то очень печальные глаза.

— Я не буду лезть в твою память, Гилрандир. — тихо пообещал кольценосец. — Только покажу то, что видел сам… Если станет тяжело, просто убери руку.

* * *

…— Представь, что у тебя есть кувшин, — осторожно предложил Элвир. Гилрандир хмыкнул. Странное сравнение для вражьего слуги. Назгул слабо улыбнулся — тоже понял, насколько неуместно это прозвучало. Потом улыбка погасла, словно задушенный тяжёлыми тучами солнечный луч. И Гилрандир поймал себя на неуместной мысли: на какой-то момент ему захотелось улыбнуться в ответ. Не той улыбкой, которой он научился в своих одиноких странствиях — холодной и насмешливой; другой, принесённой из юности, вспыхивающей глубоко в груди тёплым согревающим огоньком.

Он прикусил губу. А Кольценосец тяжело вздохнул, опустил глаза, и тихо, с обречённым каким-то упрямством повторил:

— Кувшин. Обычный, из глины… Если он разобьётся, ты сможешь… его починить?

— Не слишком удачное сравнение, — помолчав, откликнулся Гилрандир. — Но я понял тебя. Хочешь сказать, что я — как тот кувшин, собран из осколков?

— Не собран, — тихо откликнулся Элвир. Отвёл взгляд. — Не знаю, невозможно это было, или Келеборн не… не сумел. Но он тебя не исцелил. Нет, это не совсем точно… исцелил не до конца. Нет, опять не так… Это другое.

Он вдруг поднял голову, и Гилрандир отшатнулся, задохнувшись на миг плеснувшей из светлых глаз тоской и застарелой болью. Всего на миг: назгул поспешно опустил глаза, стиснул хрупкие пальцы на колене. Проговорил едва слышно:

— Ты не кувшин, не вещь… Но… — запнулся. И решительно, словно в омут со скалы, — представь себе, что… одного осколка не хватает.

Менестрель невольно вздрогнул.

— Почему?

Назгул тяжело вздохнул.

— Откуда я могу об этом знать? — с тоской откликнулся откликнулся назгул. Неловкая пауза… потом в юном голосе скользнула горькая ирония. — Должно быть, потерялся. Или не подходил по… цветовой гамме.

Гилрандир поморщился.

— Назгулы все паясничают, когда их о чем-то спрашивают всерьез?

Юноша посерьёзнел.

— Нет, — с тяжелым вздохом проговорил он. — Обычно только Сайта… Прости, Гилрандир. Я не знаю, как иначе сказать. Вижу… А как объяснить, чтобы ты понял? Расскажу как есть — ты меня, наверное, окончательно возненавидишь или сочтешь лжецом. А по-другому — есть ли смысл?

Гилрандиру вдруг показалось, что в душной южной ночи скользнула по спине колючего северного ветра.

— Какая тебе разница? — непослушными губами выдохнул менестрель. Взгляд не отрывал от огня… А внутри всё медленно леденело, и не могли спасти от этого ни жарко пляшущий костёр, ни дорогие, стремительно тускнеющие воспоминания. Он уже понял, что сейчас скажет назгул. Почему, почему же, сейчас, когда он наконец начал забывать те сны…

Он запоздало осознал: споткнулся, попался в ловушку врага, и не спасли ни предостережения Владыки, ни эльфийский оберег…

Гилрандир вдруг понял, что сжимает чехол лютни так, словно она — последний щит, спасающий от чего-то страшнее, чем смерть. Пальцам было больно.

Он сглотнул. Нет. Его не смогут подчинить, пока он сам не впустит в своё сердце тьму. Он через силу поднял голову, встречая взгляд существа, которое выглядело как человек, но не было им. И с уверенностью, которой и близко не испытывал, предложил:

— Ну что ж, рассказывай. Каких кусков во мне не хватает?

Сказал — и сам испугался собственного глухого голоса. Элвир посмотрел на него — странным, тяжелым взглядом. Отвел взгляд.

— Хорошо, — неохотно проговорил он куда-то в сторону. — Я расскажу. Дело не в осколках, они… их хватает. Но на некоторых узор… Ох, ну и глупое же сравнение я придумал! Словом, представь, что на некоторых фрагментах тебе узор не нравится. А кувшин хороший. Ведь не будешь его выкидывать из-за нескольких неправильных рисунков? Лучше просто стереть…

Он зябко передернулся, словно вспомнив что-то тягостное. Неуютно обхватил себя за плечи. И невесело продолжил:

— Так вот, ты берёшь разбитый кувшин. И обвязываешь его пряжей. Очень плотно. И ставишь на место все нужные фрагменты, а в тех местах, где узор кажется тебе неправильным, замазываешь свежей глиной и рисуешь недостающую часть картины. Ведь искажение обязательно нужно исправить, верно?

Он прерывисто вздохнул и замолчал, низко опустил голову. Гилрандир смотрел на огонь; если бы он мог сейчас хоть что-то ощущать, он бы, наверное, сказал, что ему больно.

Но он не мог.

А назгул уже поднял голову. Взглянул встревоженно на белого, в мел, человека. Улыбнулся криво.

— Теперь ты, должно быть, хочешь ударить меня по-настоящему…

Гилрандир чудовищным усилием разжал судорожно стиснутые на лютне пальцы.

— Ложь, — сквозь зубы выдохнул он; и сам испугался своего безжизненного, спокойного голоса. Назгул невесело покачал головой.

— Если тебе так легче… Но ведь от того, поверишь ты мне или нет, ничего не изменится.

Гилрандир молчал. Просто не мог, не в силах был сейчас ответить. Стальной обруч, не беспокоящий уже несколько месяцев, вновь сомкнулся вокруг груди, пережал дыхание.

Он вдруг понял, что дрожит — ознобной, крупной дрожью. И судорожным жестом протянул руки к огню.

…А назгул даже огня не боится. Если вдруг… Ничто не спасёт.

Он через силу поднял глаза. Дымка колеблющегося над костром тёплого воздуха мешала смотреть; казалось, что в светлом взгляде отражается сочувствие. Но это, конечно, был просто морок.

— И это… — он подавился, закашлялся, пытаясь вдохнуть сквозь стискивающий грудь тугой обруч. — И это всё, что ты хотел мне рассказать?

Назгул тяжело вздохнул.

— Не всё. Но ты всё равно не станешь слушать.

— Не стану, — безжизненно согласился Гилрандир.

Тупо, тяжело давило в груди.

Элвир покачал головой. Со вздохом поднялся с земли, выпрямился, накидывая на голову глубокий капюшон.

Поколебался мгновение; Гилрандир чувствовал, знал с какой-то равнодушной отчетливостью, что разговор ещё не закончен.

И он не ошибся.

Назгул оглянулся на него через плечо; в упор взглянули светлые, тревожные глаза:

— Гилрандир… Как давно ты уже не был в Лориэне?

Менестрель промолчал. И назгул, тряхнув головой, и тихим отчаянием проговорил:

— Возвращайся. Пока ещё не поздно — возвращайся, Гилрандир. Иначе не хватит сил, чтобы жить.

Он не хотел отвечать. Особенно теперь, когда слова вражьего прихвостня совпали с тем, что говорил ему Владыка Келеборн.

…Он через силу разлепил губы:

— Какое тебе дело?

В светлом взгляде мелькнуло отчаяние.

— Никакого! Гилрандир, ты правда готов умереть, только чтобы хоть что-то сделать всем наперекор?!

— Не всем… — преодолевая ознобную дрожь, прошептал менестрель. — Только Тьме…

Назгул — благие Валар, как же трудно помнить о его сущности, пока он выглядит так! — беспомощно зажмурился. А потом резко отвернулся, рывком запахнулся в свой безразмерный плащ…

…и только холодный ветер ударил в грудь.

А Гилрандир сидел у прогорающего костра, глядя, как медленно наливается золотом горизонт на востоке, и не было у него ни сил, ни желания подкладывать в умирающий огонь хворост.

И пытался не думать о том, что будет делать, когда солнце осветит, наконец, эту безжизненную землю.

Ханатта

— Но… зачем тебе это вообще? Я же, получается, враг вам…

— Враг? — фыркнул харадец. — Ну, пока что ты за меч не хватался… Кстати, где меч-то, потерял, что ли?

— Я… — смешался Гилрандир. — Нет, просто… Это сложно объяснить.

Он, не замечая собственного жеста, потянулся за спину, погладил тёплый бок лютни, привычно ища поддержки у верной подруги. Поспешно опустил руку, осознав, как смешон сейчас его жест.

К его изумлению, харадрим понимающе кивнул, словно бродяга без оружия был чем-то вполне обычным.

— А, ну да. У нас тоже многие верят, что у менестрелей не может быть мечей… К нам заходил один такой, Гэлмор его звали. Он говорил, что у менестрелей нет мечей. Тоже один путешествовал. Отец хотел его проводить, но тот не разрешил. Странный был… я думал, он такой один.

Керна вдруг бросил на Гилрандира острый взгляд.

— Ты — тоже такой?

— Какой? — не понял менестрель.

— Помнящий то, что было века назад?

— Нет!..

Керна молча проследил глазами за полётом вспугнутых неожиданно громким вскриком чаек. Повернулся к спутнику. Смерил его долгим, очень внимательным взглядом…

…Гилрандир оцепенел, застыл, почти видя уже, как отшатывается в ужасе южанин, почти узнавая страх и брезгливость на его лице…

Керна пожал плечами.

— Нет так нет. Жаль. Я не успел его расспросить. Мне десять всего было… Ладно, пойдём, что ли?

И, не дожидаясь ответа, размашисто зашагал к хижине. А Гилрандир ещё долго стоял, поглаживая дрожащей рукой лютню и гадал: показалось ли, что харадрим понял из его ответа намного больше, чем он хотел показать? Нет?

Гадал — и лицо горело жарким огнём стыда. Как же глубоко живёт в нём этот ужас перед разоблачением, перед человеческим презрительным отчуждением…

* * *

Последняя нота медленно угасла. Гилраднир опустил лютню, открыл глаза, выныривая из привычного своего полузабытья музыки. Прищурился, заново привыкая к мельтешению ярких солнечных бликов, пробивающихся сквозь плетёную стену, льющихся через открытую нараспашку дверь. Улыбнулся — смущённо, виновато, не зная, чего ждать — насмешки или похвалы.

…Керна смотрел на него — как-то по-новому, очень серьёзно; Гилрандиру показалось, что в чёрных глазах мелькнуло удивление. Всего на миг. Потом харадрим опустил веки, улыбнулся:

— Красиво… Никогда такой музыки не слышал. По-моему, это не гондорские мотивы.

— Эльфийские, — с неловкостью откликнулся менестрель. Помолчал, ожидая почти неизбежного вопроса. Но Керна только кивнул, принимая к сведению, и вновь склонился к сетям, разложенным прямо у его ног. Пальцы его ловко перебирали тонкие плетёные канаты, ощупывая, выискивая дыры и тут же, ни на миг не замедляя движения, заплетая новыми короткими верёвками.

Гилрандиру чинить сети не доверили; и то верно — прежде его пришлось бы научить этому нехитрому делу, и, пусть он даже не сомневался в своём успехе, встревать в чужой налаженный быт охоты не было. Поэтому и сидел он рядом со своим спасителем, развлекая его то разговором, то собранными по разным землям сказками и балладами. Чем ещё может расплатиться менестрель за спасённую жизнь, за кров и пищу?

— Куда ты дальше пойдёшь? — после продолжительного задумчивого молчания спросил его Керна.

Гилрандир ответил не сразу.

— Не знаю, — медленно проговорил он наконец, осторожно подбирая слова. — Я хотел увидеть Керанан… Столько слышал о нём. Потом — наверное, вернусь в Гондор.

Керна тяжело вздохнул.

— В Керанан — это можно. Я провожу. В смысле, отвезу. А вот в Гондор тебе не надо. Война будет. А внешность у тебя… На ханаттанайн ты, конечно, разве что издали похож, только кто там будет разбираться. Если хочешь, отведу к друзьям, они в двух днях пути от Керанана живут. Они приютят на какое-то время, а там сам смотри.

Гилрандир прикрыл глаза. Значит, не ошибся государь Элессар в своих предчувствиях. Война… опять война.

— Я не хочу стеснять никого. Да и нельзя мне надолго задерживаться… Мне нужно… домой. Я бы прямо сейчас отправился, но потом, боюсь, не доберусь уже так далеко в ваши земли. И так поверить не могу, что сижу здесь. Такое удивительное чувство — сидеть там, где никто из твоего народа иначе, как пленником, не проходил…

— Не выдумывай, — отмахнулся недовольно Керна. — Можно подумать, кто-то ваших купцов задерживает! Да и воины ваши здесь тоже бывали. В десятке лиг старая военная дорога, посольства ваши, если идёт дело к переговорам, по ней как раз и ездят. А пленники… Не будем считаться. Мне ведь тоже есть что вспомнить.

— Прости…

Гилрандир тяжко вздохнул. Бережно опустил лютню на лежащую рядом перевёрнутую корзину, в которой Керна принёс верёвки для починки сетей. Обхватил себя за плечи, сгорбился устало.

— Если бы ты знал, как я устал от этих войн, этой крови, этой ненависти… Потому и шёл к вам. Хотел увидеть… Увидеть всё своими глазами.

— Получилось?

— Сам ещё не знаю. Что я вообще видел в ваших землях? Твой дом да тебя с госпожой Ниррой…

Ханаттанайн хмыкнул.

— Ты смотри, при ней её госпожой не назови. Не посмотрит, что гость, так приласкает…

— У нас принято обращаться к целителям с уважением…

— А она не целитель, она знахарка.

Гилрандир поднял голову. Удивился:

— Разве есть разница?

Керна в ответ только плечом дёрнул.

— Для неё есть. Целитель — это Хэттан Денна. Он прикоснётся — и раны закрываются, если только не смертельные. А бабка только травами может за заговорами… Вот и не разрешает, чтобы её, как целителя, чествовали.

Гилрандиру показалось, что он ослышался. Легенда? Слово «хэттан» казалось смутно знакомо… Нет, кажется, это не имя, просто звание, что-то вроде военного советника… Наверное, и впрямь какая-то легенда. И всё-таки, он переспросил.

— Целитель? Настоящий, как король Арагорн? Это какая-то легенда?

— Ваш король Арагорн… — начал было с пренебрежительным фырканьем Керна. Осёкся, покосился на менестреля смущённо. Тот сделал вид, что не заметил ничего. — Так, да не так. И да, он — легенда, но не только. Я сам видел, как он исцеляет. Он вёл нас в бой в двадцать третьем, а потом он и его побратимы исцеляли тех, кого ещё можно спасти. Ты чего, гондорец?

Гилрандир махнул рукой, останавливая с тревогой приподнявшегося южанина. Погладил ладонью лютню, привычно ища помощи и поддержки у верной подруги.

— Я… — тихо проговорил он наконец, чувствуя, что молчать становится просто неприлично, — я думал, лишь эльфы умеют исцелять… Эльфы и те, кто воспитывался эльфами.

— Глупости! — сердито фыркнул Керна. — Может, у вас, на Западе, так и есть. А у нас целители встречаются не так уж редко. Конечно, не так, как Солнечный Посланник или Девятеро… Но всё равно.

Против воли Гилрандир вздрогнул. Поёжился, мысленно смеясь над собой: тоже мне, девица, теперь каждый раз при слове «девять» будешь оглядываться?.. Потом обдумал ещё раз слова харадца… И похолодел уже по-настоящему.

— Солнечный посланник? Я слышал это имя, но кажется, неправильно понял. Вы так называете…

— Саурианну. Вы его звали Сауроном.

Гилрандир вскинул голову. Поймал спокойный, чуть насмешливый взгляд Керны. Стиснул пальцы на коленях, осознав, что глубинная нутряная дрожь вот-вот готова прорваться наружу.

— Слушать противно ваши сказки, — тихо проговорил Керна, спустя несколько тягостных, наполненных неприязненным молчанием минут. — Завоеватели всегда стараются очернить врага, которого не могут покорить. Саурианна тысячелетиями был щитом для Ханатты против ваших стервятников, грабящих побережье и пытающихся захватить наши города.

— При чём здесь это? — тихо, с тоской откликнулся Гилрандир, глядя не в лицо собеседнику — на собственные сплетённые, белые от напряжения и ползущего из сердца холода, пальцы.

— При том! Ты вроде хотел своими глазами смотреть? Вот и смотри, а не повторяй чужое враньё!

— Вырезанный до последнего человека Осгилиат — тоже враньё? А головы убитых воинов, которыми забрасывали Гондор во время осады?

Тона он по-прежнему не повышал. Но голос всё-таки дрогнул: не обида — тянущая глухая боль, пульсирующей струной из самого сердца. Сколько же крови между ними, сколько ненависти…

Керна не отвечал — долго, очень долго. Гилрандир уже думал, что ответа и вовсе не будет. Но нет — харадрим все-таки заговорил.

— Я тогда ещё даже не родился, — неторопливо, на удивление рассудительно протянул он, — но думаю, нет, не враньё. Столько крови пролито…

И Гилрандир невольно вздрогнул, услышав в спокойном, наполненном глубоко скрытой болью голосе отголосок собственной давящей тоски. А Керна продолжал — ровно, с явным усилием стараясь не горячиться, но всё-таки срываясь на все более и более жаркую речь:

— На войне разное бывает. Но все-таки — в Осгилиате были только воины, ни детей, ни женщин. А что творили ваши в Найрете, я сам видел. Думал, никогда после этого спать не смогу! Саурианна, говоришь, был жесток? Похоже, о жестокостях ваших воинах на наших землях у вас не рассказывают! Сколько тысяч лет прошло — а Запад всё равно держит себя так, словно Ханатта — его собственность. Да даже не собственность — на своей земле так себя вести никто не станет.

— Керна, не стоит сейчас… — беспомощно начал было Гилрандир. Он уже понял, чем всё закончится, и изо всех сил молился Валар, чтобы случилось хоть что-нибудь, чтобы хоть пришла старая знахарка, спросила бы внука о чём-нибудь… Керна только дёрнул головой. И продолжил — зло, бессильно, почти срываясь на крик:

— У меня была сестра. Она была такая красавица! Убили, вместе со всей семьёй убили. Мужа — ладно, война, я понимаю… Её — за что? Племянника пятилетнего? Может, это не жестокость была, или я не понимаю чего?

Он замолчал, дышал тяжело, прерывисто. Отвернулся, пряча лицо. Со злостью принялся дёргать сеть, не замечая, что не закрепляет, а ещё сильнее рвёт повреждённые ячейки. Гилрандир сидел, сжавшись на сложенном плаще, и не мог заставить себя поднять голову. В груди, под сердцем, тлел тяжёлый горячий уголёк. Сколько же крови, сколько же ненависти…

Керна, наконец, справился с собой. Тряхнул головой, словно отбрасывая прочь дурные мысли. Провёл ладонью по лицу.

— Не будем больше об этом, гондорец, — глухо сказал он, не глядя на менестреля. — Кровь между нашими народами, не между нами. Я не считаю тебя врагом… Ты меня, надеюсь, тоже. Сыграй мне ещё что-нибудь.

Гилрандир молча кивнул. И потянулся за лютней.

* * *

И всё-таки, полностью оставить тягостный разговор в прошлом не удалось. Словно толкало их — как ни старались оба обходить запретное, разговор нет-нет, да возвращался к болезненной теме.

Вот вновь мелькнуло в разговоре имя «Денна» — и Гилрандир, с опозданием сообразив, к чему может привести неосторожный вопрос, уже проговорил:

— Я вспомнил, где слышал это имя. Во время первой Умбарской войны был у вас такой военачальник. Принц. У вас ведь имена тоже дают согласно сословию? Значит, тот целитель — тоже из королевской семьи?

Керна вздохнул непонятно.

— Принц… Верно, Денна — сын короля. Хотя имя ребёнку могут дать любое, просто… не принято этим именем называть.

Он замолчал, и Гилрандир отчётливо понял: Керне ужасно хотелось сказать что-то ещё… но не решился.

И спрашивать, знал Гилрандир, не стоит. Спросил о другом:

— Почему не принято? Расскажи… если это можно знать чужаку.

Керна странно покосился на него. Поскрёб пальцем только что затянутый узел, подёргал осторожно. Вздохнул.

— Знать можно, это-то не тайна. Только… А, пусть. Скажи, ты назвал бы сына… например, Хурином?

Гилрандир задумался. Отметил про себя, что незнатный, вроде бы, харадрим хорошо знает историю исконных врагов. Поколебавшись, ответил осторожно, обдумывая каждое слово:

— Не знаю… Наверное, всё-таки нет. Слишком жестокая судьба. Даже если имя — всего лишь звук… Нет, я бы не хотел.

— Вот и Денной потому не называют, — хмуро пожал плечами Керна.

Они помолчали. Керна вспоминал что-то своё, невесёлое: горько хмурились чёрные густые брови. Гилрандир же думал о том, как похожи всё-таки их народы… И как страшна, тем более страшна из-за их сходства эта бессмысленная тысячелетняя война.

— Я помню, он погиб в Умбаре, — тихо проговорил он наконец. — Я… не считаю, что нуменорские завоеватели были правы. Жаль, что эта война никак не может завершиться.

— Он не погиб, — мрачно откликнулся Керна. — Его казнили. Как думаешь, есть разница: в бою пасть — или от меча победителя, который так трусил, что даже подойти к умирающему не смел, пока его не связали и не поставили на колени? Смерть в бою — для ханаттанайн это привычно. Мало кто этой судьбы может избежать. А вот так, как поступили с Защитником…

Он замолчал, глядя куда-то в сторону.

— Денна — не просто легенда. Он — Защитник Ханатты. На все века. Потому и не называют его именем детей. Потому что он единственный из нашего народа, кто решился принять Кольцо, чтобы спасти Ханатту. И потому что никто не хочет для своего сына такой судьбы.

Гилрандир закрыл глаза. Холод, толкнувшийся под сердцем на первых словах Керны, превратился в мерзлый ледяной комок и теперь медленно расползался по жилам. Он наконец вспомнил легенду. Полностью.

«…И застыли в ужасе торжествующие победители, когда голова и тело убитого истаяли тонким дымком, словно и не было их. И предстал он перед Посланником Солнца в тёмном зале…»

Кольценосец. Чёрный призрак. Король-мертвец, раб Тёмного Властелина. И он способен исцелять.

Это невозможно.

Гилрандир почувствовал, что пронизанный солнечными пятнами сарай начинает медленно кружиться перед его глазами. Невозможно… Невозможно!

«Я не верю», — сказал он себе твёрдо, чувствуя, как опасно начинает мутиться в голове. — «Я не могу в это поверить. Это какая-то ошибка. Наша? Харадская? Я не верю и не поверю, пока не увижу своими глазами.»

— Гилрандир? — донеслось до него тревожное. С трудом он открыл глаза. Керна сидел, полувстав с пола, и взволнованно смотрел на него. — Плохо?

Он вдохнул — медленно, ещё медленнее, как учил Владыка. Это неважно. Сейчас — не важно. Он найдёт ответы… Потом.

— Всё хорошо, — откликнулся он, и с облегчением услышал, что голос не дрогнул. И повторил почти с ожесточением. — Всё хорошо.

Керна только плечами пожал. Опустился обратно на пол, подтянул к себе очередную сеть.

— Споёшь?

— Позже. Я хотел спросить…

Он замолчал, не решаясь задать вопрос. Знал — чувствовал, не разумом даже — глубинным каким-то чутьём ощущал: он и так знает ответ. Керна подождал полминуты. Пожал плечами, встав на колени, потянулся через гору ещё не проверенных сетей к стене, туда, где зацепилась за что-то одна из плетёных верёвок.

Гилрандир молчал. Перед глазами вставали развалины… Затапливающее душу тяжёлое, неизбывное горе… Рыдающая в мёртвой тишине призрачная свирель, и мучительная, рвущая тоска, почему-то очень светлая, очищающая, заставляющая сердце обливаться кровью и слезами, сгорать — и возрождаться из пепла… Боль, нарастающая изнутри, обрывающая дыхание…

…и страх, одной-единственной мыслью бьющийся в гаснущем разуме страх: не успеть… не дослушать до конца… Не дождаться…

Никто не знал, что он вновь пойдёт в руины. Никто.

Кроме…

— Керна? — поколебавшись, окликнул все-таки южанина Гилрандир.

Тот разогнулся, оглянулся через плечо.

— Ну?

— Я не спросил… Как ты узнал, что мне нужна помощь? И как… как вообще оказался там? Ведь это — почти полсотни лиг, разве нет?

— Ааа… Ну да. Меня попросили забрать тебя из Тай-арн Орэ.

— Попросили?.. — Гилрандир прикусил губу, чувствуя, как тонкий холодок предчувствия превращается в тяжёлый ледяной ком обречённости. Нет, не может быть, это просто совпадение…

— Кто… кто попросил?

Выдохнул — и сам не узнал своего севшего голоса. Южанин странно покосился на него. Нагнулся, вновь возвращаясь к прерванной работе. Произнёс спокойно, с не понятным пока Гилрандиру холодком:

— Король-Надежда.

Гилрандир промолчал, но молчание это, должно быть, было таким красноречивым, что Керна, помолчав полминуты, пояснил:

— Побратим Защитника. Один из Девяти.

Гилрандир сглотнул, чувствуя, как леденеют руки. А Керна, бросив на него хмурый взгляд, добавил неохотно:

— Попросил, чтобы я присмотрел за тобой. Гондорец, ты правда забрался в развалины по своей воле? Дурак ты, что ли? Король-Надежда сказал мне, что ты не выдерживаешь его прикосновений, что-то там с тобой не так. И ты полез в руины Замка Ночи? Ты дурак или самоубийца?

Гилрандир промолчал. Он пытался справиться с ознобной дрожью. Пытался — и не мог. Керна внимательно посмотрел на него. Пожал плечами.

— А, ну тебя… с сетью поможешь?

Ответа он не дождался. Менестрель слышал его, слышал его просьбу… понял с благодарностью, что Керна пытается так отвлечь его от неприятных мыслей…

…но стряхнуть навалившееся вдруг тяжёлое оцепенение никак не получалось.

Керна резко встал. Бросив сети, подошёл к нему, стремительно нагнулся, заглядывая в глаза. Выругался непонятно, зло, и размашистым шагом вышел из сарая. Гилрандир едва заметил его уход. Он вспоминал, вспоминал — каждый жест, каждое слово… вспоминал — и пытался понять: что это — ловушка? Или Чёрный Всадник не лгал, и действительно всего лишь беспокоился за жизнь незваного гостья? Неужели он действительно думает об этом? «Чёрный Всадник» и «беспокоится» — какой абсурд! И всё-таки, всё-таки…

Он так глубоко задумался, что опустившаяся на плечо ладонь заставила его дёрнуться и испуганно вскинуть голову. Над ним стоял хмурый Керна с дымящейся чашей чего-то горьковато-пряного.

— Дурак ты, гондорец, — сердито повторил он. Сунул прямо в руки горячую чашу — она действительно была полна доверху тёмным, ароматным питьём — и опустился напротив него, прямо на недочинённую сеть.

Гилрандир промолчал. В душе было пусто и муторно, как в трюме корабля, из которого уже вынесли груз, оставив по углам лишь гнильё и никому не нужный мусор. Прежние представления о жизни, о мире, о правде и лжи, окончательно превращались в обломки. Что будет построено из них? Будет ли — хоть что-то?

Он через силу, с трудом вырываясь из тягостного оцепенения, поднёс чашу к губам. Керна следил за каждым его жестом: внимательно, тревожно. На миг мелькнула глупая мысль — «отравит?..» Мелькнула — и исчезла. Смысл тратиться на отраву, можно подумать, он сможет что-то поделать, если Керна сейчас вытащит меч…

Южанин, словно подслушав его мысли, тяжело вздохнул.

— Вот и об этом он говорил… Права была бабка: совсем ты юродивый, как только дожил до таких лет… Король-Надежда тебе жизнь спас — ты бы видел, в каком состоянии я тебя из руин вынес! Он сказал, что ты будешь искать, где я тебя обманываю. Если скажу, что по его просьбе за тобой в развалины полез. Я не верил, знаешь ли.

Гилрандир промолчал. В гробовой тишине он допил питьё, которое оказалось терпким и неожиданно крепким, мгновенно растекающимся по жилам жарким согревающим огнём. Керна не торопил его, не спрашивал ничего. Разглядывал лежащую на корзине лютню, думал о чём-то своём. Лишь когда Гилрандир протянул ему пустую чашу, с благодарностью и неловкостью склонив голову, шевельнулся, поднялся — легко, гибко. Кивнул менестрелю на дверь.

— Пошли, что ли. Покажу кое-что… Бабка заругает, конечно. Ну да ладно. Может, дойдёт до тебя…

Мгновение — всего одно, короткое и тягостное — Гилрандир колебался, не в силах ещё решить, что ему делать: довериться южанину, чужаку, исконному врагу своего народа… человеку, не побоявшемуся зайти за ним в дышащие смертью руины, вылечившему и выходившему его. Довериться — и тогда уже больше не оглядываться со страхом, не ждать удара, не принюхиваться подозрительно к предложенной пище…

…или — промолчать, сделать вид, что не услышал, и не дожидаясь вечера уйти. Уйти — и надеяться, что вчерашний спаситель не перережет ему горло с таким же спокойствием, с каким до этого подносил целительное питьё.

Тяжело вздохнув, он поднялся на ноги. Нагнулся, проводя пальцами по верной сладкоголосой подруге. Закинул лютню за плечо и повернулся к харадриму.

— Далеко идти?..

* * *

— …Конь?!

— Ну да. А что? — Керна непонимающе оглянулся на спутника, озадаченный изумлением в его голосе.

Гилрандир ответил ему не менее озадаченным взглядом.

— Куда он мог уйти, без коня?!. Он же назгул!

В его сознании упрямо не хотели укладываться рядом назгул, чёрный признак, боящийся света и огня — и жаркое солнце харадских земель, даже для него кажущееся слишком ярким. Хотя… если ночами идти?

А южанин тем временем остановился, вернулся к застывшему на месте спутнику, и теперь смотрел на него с насмешливой снисходительностью.

— А ты что, думаешь, у него своих ног нет? Между прочим, дед рассказывал, что Элвир когда-то пришёл в Тайн-арн Орэ откуда-то с Севера. Пешком. Давно, ещё живы были Солнечный Посланник и Аргор…

Гилрандир закрыл глаза. Споткнулся о выброшенную морем корягу и поспешно открыл их. Закрыл снова, пытаясь утрясти в голове всё то, что вываливал на него новый приятель. Пешком. С Севера. На дальний Юг. Хорошо, пусть даже в Мордор: минус сотня лиг.

Влажный песок мягко продавливался под ногами, набегавшие волны дотягивались, порой, до самых ног, и хотелось не разговаривать, а скинуть куртку и окунуться в эту ласковую шепчущую прохладу. Вглубь берега, вплоть до самого горизонта, тянулись бесконечные холмы песка; ни единого деревца. Пешком. С Севера — ладно. Если шёл через Изгарные горы, допустим. А ушёл — куда он мог уйти? Разве что, опять же, идти ночью. Но…

Он понял, что окончательно запутался.

— Кто такой Аргор? — спросил он наконец, просто, чтобы не молчать. Не то чтобы личность загадочного Аргор его волновала. И так понятно: услышит ещё одну харадскую байку, с обязательным невысказанным посылом «и всё было хорошо, пока Гондор не…» Если уж Саурона здесь называют Солнечным Посланником и отзываются даже не с почтением — с искренним уважением и печалью… Или и впрямь на юге Чёрный Властелин жестокостей не творил, берёг союзников? Валар не разберутся в этих харадских поверьях… Но лучше уж харадская сказка, чем сводящие с ума попытки понять, то ли он чего-то не знает о назгулах, то ли страх черных всадников перед солнечным светом сильно преувеличен…

Он прислушался. Пока он предавался невесёлым размышлениям о странностях южных соседей, Керна уже давно что-то рассказывал.

— …клятву принцу Керниэру, и исполнил эту клятву. Нуменорец — он стал щитом Ханатте против Сте… против завоевателей с запада.

«Он» — это Аргор, сообразил Гилрандир. И, почти против своей воли, прислушался. Керна рассказывал легко, не задумываясь — то ли не первый раз уже приходилось пересказывать эту легенду, то ли сам слышал её нередко и просто повторял, как запомнил.

Он слушал о приключениях бывшего нуменорского военачальника, ставшего военным советником давно умершего хадарского полководца, а мысли его, не задерживаясь на рассказе, лениво кружились вокруг, не задерживаясь ни на чём.

Вдруг одна мысль закралась ему в голову. Остановившись, он растеряно посмотрел вслед продолжавшему говорить Керне.

— Погоди, — проговорил он, не сразу подобрав слова. И повторил повернувшемуся Керне. — Погоди, я правильно понял… Это — о Короле-Чародее?

— Ну да, а о ком ещё? — нетерпеливо кивнул головой тот.

— Но… — растерялся Гилрандир. — Если он был нуменорцем, почему ваши доверяли ему? Неужели они не боялись, что он предаст их также, как предал свою родину?

— Он не предавал свою родину! — вскинулся харадец.

— Но ты ведь сам сказал: он служил вашему принцу, сражался на вашей стороне!

— И что с того? Понятно, ваши считали его предателем. Но у нас знают, как всё было на самом деле.

Что-то шевельнулось в памяти Гилрандира.

— Ах, ну да… Я забыл. Он же, наверное, кольцо уже тогда от Саурона получил… И всё равно, я бы, наверное, не решился доверить судьбу своей родины рабу чужой воли, пусть даже Саурон был вам союзником.

Керна молчал долго. Разглядывал менестреля со странной, брезгливой немного жалостью. Вздохнул наконец.

— Какие же вы всё-таки все… — оборвал себя. — Ладно, Гилрандир, давай-ка поговорим о чём-нибудь другом. Пусть тебе лучше бабка рассказывает, если интересно. Кто ж это, интересно, придумал всё-таки чушь эту — про рабов и прочее?

Гилрандир опустил голову.

— Да. Действительно, давай о другом. Где там твой чудесный конь?

— Не мой.

— Да… конечно. Где там чудесный назгулий конь?

Дожидаться ответа Гилрандир не стал: сорвался с места, зашагал вперёд — размашисто, торопливо, чувствуя: ещё немного, и не сдержится. Скажет что-то, о чём потом будет сильно жалеть. Чужая вера — не стоит её топтать. Даже если учесть, что они тысячелетиями рвут друг другу глотки, и крови между двумя народами… Так что тем более — не стоит.

Спустя полминуты сзади снова послышались шаги Керны, и вскоре они снова шагали рядом — слово и не было холодной тени, скользнувшей между ними.

С полсотни шагов спустя Керна вновь начал что-то рассказывать — на этот раз что-то весёлое, легкомысленное. Гилрандир не вслушивался, отвечал машинально, улыбался в ответ на шутки. На душе было тоскливо.

* * *

— Не бойся, он не укусит, — пообещал Керна, снимая тяжёлый засов с дверей небольшой крытой коновязи. — Эх, гондорец! Ты даже не представляешь, как тебе повезло! Я не слышал, чтобы Кольценосцы доверяли кому-либо своих коней. Я мальчишкой как-то пытался прокатиться… Ещё во время войны, отец тогда в доме лазарет держал, ну, и конюшню, разумеется… Так Защитник поймал, сказал, что в следующий раз уши оборвёт и не посмотрит, что сын верного соратника. А господин Элвир ради тебя сам мне коня отдал, да ещё и сказал, чтобы отвёз тебя, куда захочешь… А ты бледнеешь каждый раз, как девица перед мышью, когда слышишь про него.

Он умолк, остановившись с засовом в руках наперевес, захваченный какой-то новой мысль.

— Слушай, а ведь получается, я благодаря тебе всё-таки смог на крылатом коне прокатиться! Мечта детства, почитай, исполнилась!

Он негромко засмеялся, толкнул дверь, распахивая её настежь, и поманил менестреля за собой. Гилрандир неохотно шагнул следом…

И, запнувшись на месте, ахнул. Ему навстречу шагнул, встряхнув чёрными крыльями…

На миг, всего на миг ему показалось, что он видит — изящная горделивая шея, тонкие ноги, лукаво блестящий золотой глаз…

Но миг прошёл — и он в ужасе понял, что в большой, рассчитанной на десяток животных конюшне, стоит, настороженно раздувая ноздри…

— Вражья тварь! — в ужасе отшатнулся он, по привычке закрывая не лицо — лютню, самую главную свою драгоценность.

— Сам ты тварь, — обиделся Керна. Ничуть не пугаясь дракона, он шагнул вперёд, протягивая руку к жуткой морде. — Правильно о вас, северянах, говорят — на всё живое бросаться готовы…

Словно подтверждая свои слова, он ласково провел ладонью по голове монстра, и Гилрандир содрогнулся: чудовищные клыки, покрытые матово поблёскивающей слизью, блеснули совсем рядом с беззащитной человеческой плотью.

— Керна… — севшим голосом выдохнул он. — Убери руку… пожалуйста…

— А? — тот оглянулся. Нахмурился озадачено. — Чего это ты? Ты испугался, что ли? Ну тебя, совсем дикий…

Сунув руку в поясной кармашек, он порылся там и вытащил небольшой сухарь. Протянул на раскрытой ладони вперёд.

…Гилрандир, стиснув зубы, шагнул внутрь, ухватил южанина за локоть.

— Отойди же… Безумец!

— Тихо ты! — шикнул на него тот. Он, затаив дыхание, следил за крылатой тварью, которая настороженно обнюхивала протянутое угощение, но брать не спешила. Словно… Действительно, словно конь, которому предлагает любимое лакомство чужой человек, не хозяин… Гилрандиру показалось, что он сходит с ума. Больше всего хотелось — отойти, отступить, прочь от этой ожившей жуткой легенды…

Не посмел. Страх ли лишил воли, упрямство ли не пустило, благодарность ли к спасителю не позволило уйти, оставив его один на один с хищной вражьей тварью… Только — вцепился ещё крепче в локоть Керны, правой рукой по-прежнему заслоняя от возможного удара драгоценную лютню.

— Только шевельнись, — сквозь зубы прошипел ему харадрим. — Я его три дня обихаживаю… Не берёт, упрямец, не хозяин я ему. Если спугнёшь — поколочу, Солнцем клянусь!

Гилрандир не ответил. Затаив дыхание, он следил, как клыкастая пасть, помедлив, потянулась вперёд, осторожно взяла с раскрытой ладони хлеб… Вновь померещилось на миг: мягкие бархатные ноздри, крупный золотой глаз, трепещущие антрацитовые перья на хрупких крыльях…

Он судорожно вздохнул — коротко, беспомощно. Сам не зная, от чего — от привычного страха перед тьмой, или от неожиданно острого, мучительно-сладостного укола под сердцем: «И ночной туман стал им гривами, а тёмный ветер — крыльями…»

Но миг миновал. Стирая напевный голос матери, взглянули в душу сочувственные и укоризненные глаза Владыки.

…и мираж стал тем, чем был: зловонной чёрной тварью, с клыками, с которых капала на пол ядовитая слюна, с лысыми нетопыриными крыльями…

Он медленно, заставляя себя не дрожать, вздохнул. Почти сорвался… Владыка, спасибо тебе, даже сейчас ты помогаешь…

Разжав судорожно стиснутую на грифе лютни ладонь, он медленно опустил руку вниз, молясь, чтобы тварь не посчитала этот жест угрозой. Осторожно отступил на полшага назад.

И спокойно, твёрдо, молясь, чтобы не дрогнул голос, попросил.

— Керна, пожалуйста, отойди назад. Ты слышишь меня? Если я по-прежнему твой гость, сделай, что я прошу. Отойди назад.

Харадрим покосился на него с досадой. Потом, поколебавшись, тяжело вздохнул, ещё раз ласково потрепал дракона по кожистой морде (Гилрандир мысленно содрогнулся, не понимая, как ему не противно). И, наконец, всё-таки развернулся (спиной! Спиной не поворачивайся, что же ты…) и подошёл к застывшему посредине конюшни Гилрандиру.

— Что с тобой не так? — потерянно спросил он, разглядывая менестреля, как какое-то диковинное животное. — Зачем ты так? Подумаешь — крылья…

Гилрандир передёрнул плечами. Ознобная дрожь напряжения медленно уходила, но обретённое было на ярком полуденном солнце спокойствие возвращаться не спешило.

— Неужели тебе самому… не страшно? — тихо спросил он. Спросил — и понял вдруг, что ему… стыдно? За себя — или за свой народ? Нашёлся бы среди всадников Рохана или воинов Гондора хоть один, кто не испугался бы предложить хлеб крылатой твари назгула? Или это в него самого так въелся ужас перед созданиями тьмы, что он теряет голову от ужаса даже там, где другой остался бы стоек?

Керна не ответил. Помолчал, долго, растеряно. Оглянулся через плечо. Вздохнул. Отвернулся. И сказал глухо, не глядя на Гилрандира.

— Страшно? Мне было страшно, когда отца принесли изрубленным на части, с выжженными глазами. Когда мы с бабкой и матерью бродили по полю, ища брата, а вокруг были только мёртвые… Когда Могучий Сайта на плече уносил меня на корабль, а сзади был только огонь, и на крепостной стене нашего — нашего, слышишь?! — порта торчали головы тех, кого мы не успели спасти…

Гилрандиру показалось, что он умирает. В груди медленно, тяжело разгорался жаркий огонь, лишая сил, прерывая дыхания… Вспыхнул, изливаясь из замершего, сжавшегося в невыносимой муке сердца… Хлынул по жилам, ударил раскалённой волной в руки, в лицо, болезненным жаром опалил щёки.

Медленно, чувствуя, как темнеет перед глазами, Гилрандир уронил голову в дрожащие ладони.

А Керна, помолчав несколько мгновений, тяжело закончил.

— Тогда — мне было страшно. Почему ты думаешь, что меня должен пугать всего лишь конь с крыльями? Он же не человек…

Гилрандир не ответил. Не смог бы, даже если бы хотел.

«Сзади был огонь… и головы тех, кого…»

Он не ответил.

Вместо него Керне ответил другой.

— Он не видит коня, — тихо произнёс невесёлый голос сзади. Они повернулись разом, единым слитным движением: Гилрандир испуганно, с оборвавшейся где-то внутри струной и тупой холодной болью в груди узнавая печальный юный голос; Керна радостно, расплываясь к счастливой улыбке.

— Господин Элвир!

— Здравствуй, Керна, — устало откликнулся Назгул. Шагнул вперёд, опуская руку на плечо молодого южанина. — Зря ты это… Он не сможет увидеть его настоящего облика, не сейчас. Может быть, когда-нибудь…

Повернулся к менестрелю. Нахмурился, глядя прямо ему в глаза. Протянул было руку… оборвал жест на середине, шагнул вместо этого вперёд, заглядывая в глаза.

— Не надо, — тихо, не отрывая взгляда от его лица, произнёс назгул. — Не смотри туда… Это уже было, и не ты виноват в случившемся. Керна не хотел причинить тебе боли. Я не предупредил его, не понял сразу, что у нас один дар… Не смотри, Гилрандир. Ты сумеешь.

Путь в Валинор

…— Элвир! — он рванулся, вновь забыв, что не может двигаться. Закусил губу:

— Элвир, пожалуйста… Но я тебя прошу… если не сумеешь меня освободить… Пообещай, что тогда убьешь меня. Я знаю, что ты не убийца, но я ведь не об убийстве прошу! О милосердии. Что угодно, только не отдавай меня им…

Назгул долго молчал.

— Ты настолько боишься оказаться в Валиноре? — тихо спросил он наконец.

— Да! Да, что угодно, только не туда… Я иногда вижу во сне… Нет, не важно. Пожалуйста, Элвир! Ты сделаешь, что я прошу?

Молчание. Долгое, тяжелое, мучительное. И, когда он уже почти потерял надежду, глухой ответ:

— Да. Обещаю.

* * *

— Когда-то… ты называл меня… другом… — с трудом выдохнул Гилрандир.

— Не тебя! — прошипел в ответ Страж. — Не тебя, вражья тварь! Гилрандир мёртв. Ты убил его. Не думай, что, похитив его тело, ты сможешь стать им.

Менестрель медленно опустил ресницы. Дрогнули беспомощной, болезненно-горькой улыбке стремительно синеющие губы. Боль почти погасила сознание.

…сколько той боли принадлежало вздрагивающему в агонии телу?..

— Не я… — беззвучно шевельнулась травинка возле рта. — Не я убил…

Линдейл не понял.

Не мог понять.

Он стоял, тиская ладонью рукоять ножа — и не решался сделать последнего. Добить вражью тварь. Морок. Порождение мрака, убившего душу чистого сердцем мальчишки, выросшего на руках Владыки.

…Спустя полминуты ресницы менестреля вновь слабо дрогнули.

— Владыка… знает? — через силу выталкивая слова сквозь немеющие губы, выдохнул он.

— Нет. — с ненавистью выплюнул Линдейл. — Пока!

Веки Гилрандира обессиленно опустились.

— Не… надо… — едва слышно проговорил он. Эльфу? Себе? — Не… говори ему. Ты отомстил… Пусть он… не знает.

* * *

Элвир беспомощно зажмурился. Тряхнул седой головой.

— Нет… — в отчаянии выдохнул он. — Так не должно быть. Позволь мне помочь!

— Не надо… — в гаснущем голосе дрогнула уже даже не мольба — усталое равнодушное смирение. — Больно…


…Элвир закусил губу. Замер, не решаясь прикоснуться. Вдруг решившись, шагнул вновь к менестрелю, сбрасывая на ходу плащ.

— Позволь мне помочь… — тихо попросил он, опускаясь на колени рядом с раненым. — Прошу. Я знаю, я не в силах тебя исцелить… Но отвезти тебя к тому, кто в силах — смогу.

* * *

…стоят перед ним, все девять. Такие юные, такие уязвимые… Не знающие ещё, что детство закончилось — сегодня, сейчас. Что осталось всего слово, всего одно его слово, и…

Он стоит — и кажется, рот наполнен ядовитой полынной горечью. Нет сил разомкнуть губы, сказать последнее, обрекающее, навсегда отнять у них хрупкую волшебную сказку, в которой ничего и никогда не могло случиться плохого.

Они молчат. Не понимая ещё, не зная, что происходит, для чего их позвали сюда, всем своим существом чувствуют приближающуюся грозу. Он знает это. Ощущает вместе с ними, вместе с каждым из тех, кто тревожно прислушивается в друг переставшей быть нежной и сонной осени, кто беспомощно оглядывается назад, на остающиеся за спиной кровли деревянного города, которому никому из них не пришло в голову дать имени, да и зачем, ведь это просто — Город. Дом.

…Дом, которому, знает его сжимающееся от боли сердце, никогда уже не понадобится имя.

Они молчат. Молчат, ждут. Смотрят тревожно, непонимающе. Доверчиво. И нет сил заговорить, и молчать больше нельзя. И не было слов, чтобы объяснить, чтобы хоть на миг заставить умолкнуть кричащее от отчаяния сердце. Они молчат, доверяют ему — во всем, без сомнений, и доверие это ранит, как хрупкое ледяное крошево, ломающееся в ладонях, и каждый удивленный, наполненный любовью и преданностью взгляд — ещё одна кровоточащая рана на мечущейся в клетке воплощённой плоти души. Такие юные… Такие уязвимые. Что же он делает, что хочет сделать?! Неужели нет другого пути, неужели он должен отправить их — туда, в опасный и неизведанный мир, совсем одних, ещё столького не знающих, столькому не научившихся… Неужели посмеет?..

Они — ждут. Не смеют заговорить первыми, безо всяких слов чувствуя — происходит страшное.

…каждый миг, осознает вдруг он — ещё один шаг, что отделяет их от безжалостной Силы, что пришла — уничтожить искажение.

И тогда он понимает, что должен сделать.

И кричащая от боли душа осыпается стекляными осколками.

— Вы — верите мне?..

* * *

Гилрандир открыл глаза и долго лежал, глядя в низкий потолок пещеры. Дыхание, сорванное криком, никак не хотело успокаиваться, а сердце, судорожно колотящееся прямо в горле, всё ещё сжималось от боли и отчаяния, не принадлежащих ему.

Тай-арн Орэ. Башня Надежды.

А музыка не умолкала. Плакала, шептала, задыхалась, не в силах кричать и не смея умолкнуть…

Гилрандир судорожно вздохнул. Прижал ладонь к груди, пытаясь справиться с ворочающимся под сердцем раскалённым остриём. И, пошатнувшись, шагнул вперёд, к лестнице. Вверх. Туда, куда звала порванная железная струна, струна.


…он, конечно, был здесь. Куда бы он делся, в самом деле. Гилрандир, закусив губу, отпустил косяк; шатнулся вперёд, с трудом удержавшись на ногах…

Тай-арн Орэ. Последняя встреча

…Он стоял посреди обугленных обломков — хрупкий, болезненно-ломкий, и на вдохновенном, искажённом безмолвном страданием лице застыло высочайшее сосредоточение, и солнце просвечивало свозь вскинутые в мучительном единении музыки тонкие руки, и казалось, не лютня — сам мир звенит, заходясь в безысходных рыданиях, подчиняясь ласкающим чёрный гриф пальцам.


…А Гилрандир бессильно опустил лютню, и, не открывая глаз, всё с той же мучительно-светлой, горькой улыбкой стал заваливаться назад.


…— Нет, стой… — выдохнул почти неслышно, поднял бессильные руки — оттолкнуть, вырваться. Обвис без сил в бережных объятьях. — Не надо… Не хочу…

Открыл с трудом глаза. И улыбнулся вдруг: светло, горько, беспомощно…

— Элвир, прости… Я не… я не за помощью пришёл. — короткий, рваный вдох, через силу, вопреки подступающему беспамятству. — Я пришёл… умирать. Хотел успеть проститься… с тобой.


…Дрогнули густые ресницы. Взгляд — усталый, невероятно спокойный:

— Побудешь со мной… немного? Уже недолго…

* * *

…Музыка обнимала его своими крыльями, и ему казалась: он сам летит, свободный и невесомый. И рыдала невидимая уже лютня, и тоской, невыносимой скорбью и пронзительно-острой надеждой пронзало душу, и страшило лишь одно: только бы не замолкла лютня, только бы не прекратилась эта боль…

…И мерцающая тёмная волна возносила его на своих ладонях к небу, всё выше, выше, и вот — расстилается перед ногами сияющая бесконечность, полная звёзд…

* * *

Разбросанные по свету, скованные по рукам и ногам непосильным даже для бессмертных долгом, десятилетиями не смеющие хотя бы на миг покинуть своих тягостных постов — сейчас они спешили к Тайн-арн Орэ. Что-то эфемернее, чем зов, и сильнее, чем предчувствие, вело их сюда, к самому сердцу их общего дома. Что-то важное готовилось свершиться. И Девятка, как прежде, должна была встретить это вместе.

Восемь — спешили к руинам из разных концов Арты.

Девятый же — первый, однажды и навек, пока жив хотя бы один из них, Первый — и так был здесь.

* * *

Колдовское пламя вспыхнуло разом, светло и жарко. Взметнулось колеблющейся золотой стеной, скрывая за своим зыбким пологом тело менестреля. Отразилось в непроницаемых темных глазах Провидца, на мерцающих клинках, обнаженных в воинском салюте, мрачными искрами запульсировало в глубине темных камней на железных кольцах.

Назгулы молча стояли возле погребального костра. Сухими, безжизненными глазами смотрел Элвир на пляску погребального пламени, и беспомощно отводил взгляд Эрион, не зная, как помочь, как исцелить душу, с каждым разом все крепче замыкающуюся в ледяную скорлупу горя. И неподвижно, почетным воинским караулом, стояли вокруг братья, отдавая последнюю честь человеку, которого опоздали встретить живым, увидев лишь — сквозь промытое непролитыми слезами стекло боли и памяти самого юного из Девятки.

Магический огонь — совсем не то, что дрова, пусть даже и самые сухие. Несколько мгновений — и опала раскаленная стена. На черной земле осталась лишь горсть невесомого пепла. И больше — ничего. Ни костей, ни пряжки от плаща…

Налетевший с севера сухой порыв ветра подхватил пепел, взметнул его вверх, к холодным крупным звездам.

— Доброй дороги, Звездный Странник, — тихо произнес Еретик вслед исчезающим в ночи искрам.

И, словно скрепляя напутствие стальной печатью, слаженно свистнули мечи, возвращаясь в ножны.

Элвир медленно поднял голову. Дрогнули в горькой, беспомощно-юной улыбке губы.

…Что он хотел сказать? Хотел ли?

Не успел.

— Он вернется.

Голос — лунный блик на клинке, и молчит испуганно вспоротая ночь. Миновало долгое мгновение, прежде чем Хранители услышали, осознали.

— Вернется? — Сайта стремительно повернулся к Провидцу, опередив на миг Денну и Мага. — Погоди-погоди… Ты хочешь сказать, что он тоже — один из первой Девятки?!

Элвир вдруг рывком вскинул руки, пряча в ладонях лицо. Встревоженно качнулся к Королю-Надежде Эрион, взволнованно оглядываясь на непроницаемое лицо Провидца, на удивленно переглядывающихся друзей…

Хонахт молчал, по своему обыкновению не спеша задавать пустых вопросов, но и в его глазах отражалось искреннее удивление.

— Он — из первой Девятки, как ты? — настойчиво повторил мореход. Моро шевельнулся, наконец отворачиваясь от того места, где, казалось, все еще видел огненную пляску искр и призрачную дорогу, уводящую к звездам. Странная, невесомая улыбка коснулась тонких губ.

Но ответил не он.

И не ему.

— Я должен был понять… — глухо, не отнимая рук от лица, прошептал Элвир. И вздрогнул Еретик, услышав что-то знакомое в надломленном голосе, и прищурился Маг, вспомнив вдруг что-то давнее, смутное, вплавившееся некогда в кровь и в душу. И с запоздалым пониманием опустил веки, пряча в ярко вспыхнувших янтарных глазах волнение, Хонахт.

И непонимающе переводил взгляд с одного на другого Мореход.

А Элвир уже вновь говорил — говорил, словно никого вокруг не было, для себя одного, для ночи, взволнованно прислушивающейся к словам:

— Я должен был понять… Должен был знать. Ведь боли давно уже нет, ушла вместе с Учителем… Я не верил, не хотел верить в то, что его — их обоих — больше нет, и надеяться боялся… — короткий, похожий на всхлип смешок, горькая ирония над самим собой. И молчит испуганно звездная темнота, надеясь и не смея поверить в то, что было только что не-произнесено.

Элвир медленно опустил руки. Повернулся, встречая взгляды братьев. В светлых глазах Странника из Земли-у-Моря не было тумана — лишь спокойное, твердое Знание и горечь позднего понимания.

— Ты знал, Моро? — тихо спросил он. Провидец молча кивнул. И — вновь никто не посмел спросить, о чем говорили сейчас двое, единственные понимающие смысл происходящего: память о том, что будет, не имеющая права предостеречь; знание о то, что уже прошло, бессильное исправить свершившееся. Два начала одной бесконечной дороги.

— Так было нужно, — глухо произнёс наконец Провидец.

— Я знаю, — просто ответил Элвир. Оглянулся на друзей, молча следящих за странным диалогом. И улыбнулся — через силу, дрожащими губами, словно не себя — их убеждая. Горькая, терпким вином обжигающая смесь: надежда и тоска, память и вера — как же долог путь, как мучительно ожидание…

— Кто он? — после долгого молчания тихо спросил Маг. И — промолчали все, хотя, казалось, в тот самый миг, когда непролитыми слезами блеснули глаза Короля-Надежды, поняли всё — и разом.

Но ответил не Элвир. Моро — темное непроглядное зеркало глаз, спокойно опущенные руки, а на губах — зыбкая, сама кажущаяся призрачным вздохом тростниковой свирели, почти-улыбка.

— Тот, кто был сердцем мира. И кто будет им вновь. Учитель, Астар, Звезда. Тот-кто-несет-шепот-звезд-в-зрячих-ладонях. Через память, пламя и кровь ведет его путь, и одна ступень уже осталась за спиной, но впереди — дорога стократ тяжелее…

Глухой голос сплетался со струями горчащего ветра, и казалось — сама ночь прислушивается, перешептывается взволнованно, и звенят мерзнущие звезды, передавая друг другу долгожданную весть: он вернулся.

И кощунством казалось — нарушить сейчас это живое, трепетное молчание. А Моро окинул братьев внимательным взглядом. Опустил густые ресницы, прислушиваясь к чему-то, существующему пока лишь для него.

— Он вернётся. Но — надолго ли? И сможет ли исполнить то, ради чего отказался от звездных дорог?..

Архивариус