[ЧКА хэппи-энд] — страница 47 из 52

…Правда, есть ещё один Палантир — тот, что государь Элессар привёз из Ортханка. Но о нём и вовсе лучше забыть.


Как же, позволят ему, держи карман шире! А что, это было бы даже смешно: прийти и сказать — «Государь, позволь посмотреть в твой Палантир, мне узнать кое-что надо…» Вот его величество смеяться будет! Пришёл оборванец, никто и звать никак, и начал просить допустить к государственной реликвии…


«С тех пор поселился в нём страх перед огнём, и никогда уже не мог он смотреть в пляшущие языки пламени без трепета, и, даже будучи застигнутый в пути зимним ненастьем, ложился как можно дальше от костра, предпочитая муки холода близости страшащей его стихии…»

* * *

По чёрной безжизненной равнине Изгарных полей шёл человек. Шёл тяжело, устало, не поднимая головы от выжженной земли. Впрочем, смотреть всё равно было не на что. Время от времени, словно пробуждаясь от сна или тяжких дум, он вздрагивал и нервно оглядывался по сторонам; но вокруг, на много лиг, было пусто и тихо. Только ветер шуршал редкой пожухлой травой, да доносился издалека глухой рокочущий гул.

Десять дней назад у него было пятеро спутников. Теперь осталось — только тупая боль в груди и ранняя серебряная прядь в чёрных спутанных волосах.

…А война шла за ним по пятам, война катилась, подобно неумолимому морскому прибою, и не было от этого прибоя ни спасения, ни защиты.

И какое-то тяжкое, древнее знание где-то глубоко внутри подсказывало: эта война будет иной. Возможно, страшнее и тяжелее, чем другие… Или просто — последней? Воины с белых кораблей не знали жалости к «тварям Врага». А сами «твари» не давали пощады никому, кто принадлежал к народам Верных. Харадримы, по крайней мере, иногда оставляли в живых детей; обосновавшиеся за Изгарными Горами недобитые восемьсот лет назад орки просто вырезали всех, кто нёс в себе хотя бы каплю человеческой или эльфийской крови. Впрочем, с гномами разговор у них тоже был короткий.

…Война шла по землям Гондора, и всё чаще — суеверным шепотом, испуганным вздохом звучало два слова: «Дагор Дагоррат». Смешно, право — «Последняя битва» — сейчас, на девятом веке Шестой эпохи? Человек, идущий по равнине, любил книги, и лучше многих помнил, как, на самом деле, звучало то пугающее пророчество.

…И ему было страшно: ведь он, возможно, единственный из живущих, знал, что — пророчество Владыки Судеб, действительно, может осуществиться. Не когда-нибудь, спустя тысячелетия — а совсем скоро. Возможно даже, завтра.

…Или через три дня — если ему никто не преградит путь к развалинам Барад-Дура.

К развалинам, где до сих пор, как пугливым шёпотом передавали Стражи границы, ютились тени былого.

…И порой невыносимо хотелось, чтобы — преградили. И будет короткий бой (а быть может, не будет и боя?.. Малочисленные отряды орков предпочитаю стрелять в спину…). Будет боль — короткая, если повезёт, или — долгая и выматывающая. А потом — только темнота и покой. И свобода от того, что, чувствовал он с обречённой усталостью, было его предназначением. От снов и сомнений.

…Пусть остановят! Пусть решат за него!

…Потому что иначе он будет решать сам. И он сам не знал, какой из возможных выборов страшит его больше.

…Возможно, потому, что всё ещё не знал до конца, какой, единственный из двух, путей будет — настоящим — предательством?..

Человек шёл по чёрной, покрытой тысячелетним пеплом равнине. Даже все усилия осгилиатцев не смогли вернуть жизнь этому краю, выжженному когда-то буйством подземного огня. Человек не оглядывался назад. Он ни от кого не таился — просто шёл, вспоминая сказания о Войне Кольца, и невесёлая, саркастичная улыбка кривила его губы.

Человек не прятал следов своих привалов. Зачем? Он уже не надеялся выжить.

…И боялся лишь одного: что в последний момент не хватит мужества сделать верный шаг.

* * *

…Он не помнил, когда впервые пришли эти сны — когда горько-тревожные, когда — спокойные, пронизанные светлой, болезненно-острой нежностью и тихой, неизбывной печалью. С детства он видел то, о чём слышал только в легендах: дивные белые корабли, величественные столпы, сияющие жемчужным, не порождающим теней светом, хрупкие башни хрустального города, словно сошедшего со страниц самой прекрасной сказки. Правда, было и иное: пепел сожжённого дотла деревянного, хрупкого, как игрушка, селения — солнечного, янтарного, медово-золотого; алая кровь на ослепительно-белой, словно алмазной, земле; мёртвая, выжженная, залитая чёрной лавой равнина, покрытая густым слоем тяжелого, жирного пепла.

Сперва он не обращал на свои видения внимания: должно быть, думалось ему, всем снится что-то подобное. Потом, повзрослев, с циничным любопытством подростка стал ждать новых ночных «сказок».

И лишь позже, поняв (или, быть может, просто осознав?) что и кого он видит — пришёл в ужас. И, засыпая, со страхом и (да, да, будь проклят его слабый дух!) надеждой ждал новых снов. Снов, в которых за спиной его были огромные, чёрные, сильные крылья, и он, свободный и счастливый, танцевал в ночном небе с прекрасными грациозными созданиями. Танцевал — а по пробуждении сам боялся признаться себе в том пьянящем чувстве восторга и упоения, которое звенело в его душе. А ещё больше — в острой зависти к тому, крылатому, который был им во сне.

Но время шло — и сны все реже были счастливыми, всё чаще в них звенела глухая, безнадёжная тоска. И он просыпался в слезах, не в силах забыть скорбного шелеста чёрных маков и чёрных распятий на алмазной скале; но глаза того, во сне, оставались сухи, и только в груди ещё долго болело, даже когда рассветные лучи прогоняли прочь зыбкие ночные видения.

* * *

…Он спал, свернувшись в дрожащий, зябко кутающийся в плащ клубок. Спал — и одновременно, казалось ему, стоял на краю пропасти, и снизу багровым и золотым поднимался удушающий жар. Но не было страха — только усталость и тихая, бесслёзная печаль.

Он стоял у самого края, и поднимающийся вверх горячий едкий воздух рвал его чёрный плащ, трепал длинные, седые — он хорошо видел их — волосы. И сводило судорогой сожжёные до живого мяса ладони, и саднило металлом израненные запястья, и всё тело было — болью. Но для него — того, кем он был — это было привычно, а он-настоящий не помнил в тот миг себя и не мог ни закричать, ни отшатнуться дальше от пылающей бездны.

Он стоял, слушая мерный стук огненного сердца Арты (не Арды, откуда-то знал он сейчас — не «маленького княжества», но — Земли). Стоял меньше чем в шаге от огненной купели, и не было ему страшно. И удушливые потоки горячего воздуха обнимали, словно надёжные, доверенные руки. И он был спокоен и безмятежен. Он — был.

…Он стоял, не открывая глаз. Запрокинув голову, не обращая внимания на обжигающие хлопья пепла, касающиеся разорванного лица. Забыв о выкручивающей ладони боли: жар, слишком сильный даже для здорового тела, воспалённой, лишённой кожи плоти казался расплавленным металлом. Когда-то (как давно это было — и с ним ли?) он сам был — стихией, и огненная кровь Арты ласково грела ему руки, и не знало его тело ни ожогов, ни ран. Всё ушло. Не было больше его — того, молодого, яростного, счастливого, смеявшегося в самом сердце урагана и купавшегося в огненных реках. Слишком много отдано этому миру, отдано людям. По крупице, по капле — роздано сердце, и сила впиталась в землю, как вешняя вода.

Горькая — сквозь боль кровоточащих ран — улыбка: обручённый с Артой, он теперь так же уязвим перед страстью её пламенного сердца, как и люди. Или — более, чем люди? Ожог, нанесённый смертной плоти, исцелится, если будет в ней достаточно сил жить. Его же раны… Он невольно опустил взгляд на изуродованные ладони. И вновь — та же невесёлая, беспомощная улыбка, кривая из-за пересекающих лицо незаживающих шрамов.

Что ж — он сам назначил себе цену за жизнь среди смертных. Слабое, измученное неисцелимыми ранами — уязвимое — тело. Тело, слишком хрупкое для запертого в нём мятежного духа. Ещё не хроа — не дано Вала, пусть даже и отступнику, смертной плоти. Уже не фана: не сбросить ему этой оболочки, не сменить, как изношенное платье.

Но — и не изведать смерти, подобно людям.

Тихо вздохнув, он медленно распахнул искалеченные, бессильные крылья. Горячий ветер толкнул мягко, утешающе: то ли поддерживая, то ли отстраняя от края. Искушение довериться этим тугим потокам, расправить крылья и шагнуть — шагнуть вперёд, вверх, к свободе — на какой-то миг стало почти непреодолимым. Арта примет его, он чувствовал — знал — это. Они с ней — одно целое. По-прежнему. Его сердце бьётся в её горячем ядре, её жизнь, её боль, её суть — в каждой капле его крови. Даже сейчас он чувствовал каждого, живущего на этой земле. Кого-то — ближе, острее, до боли, до прерванного на половине вдоха: дети Твердыни, его дети. Кого-то — едва слышно, на грани сознания. И каждый из них — он. Младенец, впервые глотнувший воздух смертного мира. Старик, испускающий свой последний вздох. Птица, летящая в тумане над колышущемся зелёным морем. Хрупкий побег, упрямо пробивающийся сквозь тёплую землю к горячему солнцу. Всё это — она, Арта: любовь его, судьба его, жизнь его.

И порой невыносимо, с болью стиснутых до хруста зубов, хотелось — уйти. Не отдавать себя по капле, не дожидаться того, что всё чаще угадывал он в горьком шелесте лесных трав, слышал в звоне капель, читал в зыбком рисунке облаков. Не ждать покорно то, что видел порой в сухих, бездонных колодцах глаз Ахтэнэ. Цена любви — почему она так высока?

…Почему он по-прежнему считает, что эта цена — оправдана?

А ведь достаточно будет одного шага. Вперёд, в ало-золотую, пышущую жаром пустоту. И горячий ветер ещё один, самый последний, раз всё-таки подхватит его, поддержит больные крылья. Пусть — всего на миг. И боль будет краткой и милосердной, и рассыплется пеплом это изувеченное тело, и перестанут, наконец, мучить не заживающие, ни на миг не позволяющие забыть о цене свободы, ожоги…