Чочара — страница 17 из 65

Конец дня я была занята приведением в порядок комнатки, в которой нам суждено было поселиться на долгое время, хотя тогда я этого еще не знала. Я подмела пол, соскоблила с кто многолетнюю грязь, собрала валявшиеся во всех углах тяпки и лопаты и отдала их Париде, чтобы он унес их в другое место, смела паутину со стен. Потом я перенесла кровать в угол, поставив ее около стенки мачеры, сдвинула вместе доски на железных козлах, встряхнула матрац из сухих кукурузных листьев, покрыла его простынями, очень красивыми, льняными, домашнего тканья и совсем свежими, а сверху постелила черный плащ Париде. Жена Париде, Луиза, блондинка с хитрым лицом, голубыми глазами и кудрявыми волосами, о которой я уже упоминала, уселась в глубине комнаты у станка и начала двигать его туда и обратно своими сильными и мускулистыми руками, производя при этом страшный шум, так что я ей сказала:

— Ты что, всегда будешь здесь так шуметь? На что она ответила, смеясь:

— Да. еще сколько времени мне придется здесь работать!.. Надо наткать материала, чтобы сшить штаны Париде и ребятам.

Я сказала:

— Вот беда, мы здесь совсем оглохнем. А она:

— Я же не оглохла… и ты привыкнешь.

Луиза просидела около станка часа два, двигая его все время взад и вперед с деревянным шумом, сухим и звонким; а мы обе, кончив с уборкой комнаты, уселись тут же: Розетта на стуле, взятом нами напрокат у Париде, а я на кровати; так мы сидели и, открыв рот, смотрели на Луизу, как две дурочки, и ничего не делали. Луиза была не слишком разговорчивой, но охотно отвечала на наши вопросы. Таким образом мы узнали, что из всех мужчин, живших здесь до войны, остался один Париде: его не взяли на войну, потому что у него не хватало двух пальцев на правой руке. Остальные мужчины были призваны и почти все были в России.

— Все женщины здесь, кроме меня, — сказала Луиза, двусмысленно, чуть ли не удовлетворенно улыбаясь, — уже все равно, что вдовы.

Я удивлялась, что и Луиза смотрит на все так же мрачно, как ее свекровь, и сказала:

— Почему ты думаешь, что все умрут? Я уверена, что они вернутся.

Но Луиза, улыбаясь, трясла головой:

— Ты меня не поняла. Я не верю, что они вернутся не потому, что их обязательно убьют, а потому, что русским женщинам нравятся наши мужчины. Всем нравятся иностранцы. Вполне возможно, что после войны эти женщины не отпустят их, и никто их больше никогда здесь не увидит.

Луиза смотрела на войну с точки зрения отношений между мужчинами и женщинами; казалось, она была очень довольна, что у ее мужа не хватало двух пальцев и он остался с ней, в то время как другие крестьянки потеряют своих мужей, которых отберут у них русские женщины. Разговор наш коснулся семьи Фесты, и Луиза сказала мне, что Филиппо удалось освободить сына от военной службы благодаря знакомствам и подкупам, а крестьяне, у которых не было ни денег, ни связей, должны были идти на войну и умирать там. Тут я вспомнила слова Филиппо, когда он говорил, что мир, по его мнению, состоит из дураков и умных, и я поняла, что и в данном случае Филиппо поступил умно.

Но вот, слава богу, наступила ночь, Луиза перестала двигать грохочущий станок и ушла готовить ужин. Мы с Розеттой так устали, что целый час продолжали сидеть неподвижно и безмолвно: я на кровати, а она на стуле около изголовья. Масляная коптилка еле мерцала, и при ее тусклом свете комнатушка казалась настоящей пещерой. Я смотрела на Розетту, Розетта на меня, и каждый раз наши взгляды сообщали что-то новое, мы не говорили — все выражалось в наших взглядах, слова были излишни, они не могли прибавить ничего к тому, что мы сообщали друг другу глазами. Глаза Розетты говорили: «Что мы будем делать, мама? Мне страшно. Куда мы с тобой попали?» — и тому подобное.

Мои глаза отвечали ей: «Золотая моя дочка, успокойся, твоя мама рядом с тобой, и тебе нечего бояться», — и так далее.

Так мы разговаривали без слов, пока наконец, как бы в заключение этого безмолвного разговора, Розетта придвинула стул к кровати, положила голову мне на колени и обняла мои ноги, а я все так же молча стала тихо-тихо гладить ее по голове. Мы сидели так, может быть, еще полчаса, потом дверь открылась, кто-то толкнул ее снаружи, и внизу показалась детская головка. Это был Донато — сынишка Париде.

— Папа зовет вас ужинать.

После обильного обеда, которым нас угостил Филиппо, нам совсем не хотелось есть, но я охотно приняла приглашение Париде, потому что грустные мысли обуревали меня и мне не хотелось сидеть целый вечер без ужина вдвоем с Розеттой в этой мрачной комнатушке.

Мы пошли вслед за Донато, бежавшим впереди нас, ориентируясь в темноте, как кошка, и вскоре оказались около шалаша на следующей мачере. В шалаше сидел Париде с четырьмя женщинами: там были его мать, жена, сестра и невестка. У сестры и у невестки было по трое детей у каждой, мужья их были на войне, их услали в Россию. Сестра Париде, которую звали Джачинта, была такая же смуглая, как брат, лицо широкое, с крупными чертами, глаза блестели, как у одержимой. Она казалась не совсем нормальной, голос у нее был резкий, и она все время ругала детей, цеплявшихся за нее, как щенки за суку, и непрерывно хныкавших, а иногда она их молча и с ожесточением била кулаком по голове. Невестку Париде, жену его брата, звали Анита, она жила до войны где-то возле Чистерны. Анита была худая и бледная брюнетка с орлиным носом и ясными глазами, смотревшими спокойно и задумчиво. По сравнению с Джачинтой, вид которой внушал страх, Анита производила впечатление тихой и кроткой женщины. Ее дети были тут же, но они не цеплялись за платье матери, а сидели молча на скамейках и терпеливо ждали ужина. Как только мы вошли, Париде сказал нам, улыбаясь своей странной улыбкой, одновременно застенчивой и хитрой:

— Мы подумали, что вы там сидите одни, и решили пригласить вас. — Он помолчал немного и прибавил: — Пока вы не получите свои запасы, можете столоваться с нами; потом мы с вами подсчитаем, сколько вы мне будете должны.

Этим он давал мне понять, что я должна буду платить за еду, но я была ему и за это благодарна, потому что знала, что он беден, а в голодное время даже за деньги было трудно получить продукты: у кого были запасы, тот держал их для себя и не хотел делиться с другими, даже если ему за это платили.

Мы уселись, Париде зажег ацетиленовую лампу, яркий белый свет озарил шалаш и всех нас, сидевших на чурбанах вокруг треножника, на котором дымилась небольшая кастрюлька. Здесь собрались лишь женщины и дети. Париде был единственным мужчиной, и Анита, его невестка, муж которой — как я уже сказала — находился в России, пошутила с невольной грустью:

— Ты можешь быть доволен, Париде, восемь девок — один я, выбирай любую.

Париде ответил, усмехаясь:

— Недолго продлится такое счастье.

Но старуха мать сейчас же влезла со свойственными ей мрачными суждениями:

— Недолго? Раньше придет конец нам, чем войне. Тем временем Луиза поставила на шаткий столик глиняную миску, потом взяла хлеб, прижала его к груди и начала быстро-быстро резать тонкие ломтики. Скоро миска наполнилась до краев. Тогда она сняла с огня кастрюльку и вылила содержимое на ломтики хлеба; получилась та самая минестрина, которую мы ели у Кончетты, — размоченный хлеб в фасолевом отваре.

В ожидании, когда хлеб пропитается как следует фасолевым отваром, Луиза поставила на пол посреди шалаша большую лоханку, наполнила ее водой из кувшина, стоявшего на горячей золе рядом с треножником. Тут все начали снимать с себя чочи и притом с таким серьезным видом, как будто занимались важным, хотя и привычным делом. Сначала я не сообразила, что они собираются делать, но потом увидела, что Париде протягивает ногу, черную между пальцев и вокруг пятки, и опускает ее в лохань, и я поняла: городские жители перед едой моют руки, а эти бедняки, проводящие весь день на грязных полях, моют ноги. Мыли ноги все вместе, не меняя воды, поэтому можете себе представить, что вода стала просто шоколадного цвета, когда в ней вымыли столько пар ног, включая детские. Только мы с Розеттой не стали мыть ноги, и кто-то из ребятишек с детской наивностью спросил:

— Почему вы не моетесь?

На что старая мать, которая тоже не мыла ног, мрачно ответила:

— Эти две синьоры приехали из Рима. Они не работают на земле, как мы.

Тем временем минестрина была готова; Луиза убрала лохань с грязной водой и поставила на ее место столик с миской посредине. Начали есть все из одной миски, опуская туда каждый свою ложку. Мы с Розеттой съели не больше двух-трех ложек каждая, но остальные жадно набросились на еду, особенно дети, и миска очень быстро опустела. Глядя на их жадные и разочарованные лица, я поняла, что многие из них остались голодными. Париде раздал всем по пригоршне сухих фиг, потом вытащил из углубления в стенке шалаша бутыль с вином и дал каждому, включая детей, по стакану вина, наливал он всем в один и тот же стакан, вытирая после каждого край рукавом. Все пили молча, Париде наливал вино, стараясь не пролить ни капли, и подавал каждому, произнося при этом его имя, так что мне казалось, будто я нахожусь в церкви. Вино было кислое, как уксус, какое пьют только в горах, но это было чисто виноградное вино, в этом можно было не сомневаться. Покончив с едой, женщины взялись за свои прялки и веретена, а Париде при свете ацетиленовой лампы стал исправлять арифметические задачи своего сына Донато. Париде был неграмотным, но умел считать и хотел, чтобы его сын тоже научился этому. Но, очевидно, мальчик был придурковат — у него была большая голова и лишенное всякого выражения лицо, — и он никак не мог понять объяснений. Побившись некоторое время с ним, Париде рассердился и ударил его кулаком по голове.

— Болван.

Удар кулака прозвучал так, как будто голова у мальчика была деревянная, но ребенок, казалось, даже не заметил, что его ударили, и принялся тихонько играть на полу с котом. Потом я спросила как-то у Париде, почему ему так хочется, чтобы сын, не умевший, так же как и отец, ни читать, ни писать, выучился арифметике. Из ответа Париде я поняла, что для него цифры были гораздо важнее букв, потому что, зная цифры, можно было считать деньги, а буквы, по мнению Париде, были просто бесполезными.