На другой день Северино продолжал думать о своих рулонах и о том, как их получить обратно. Он был уверен, что воры — местные жители, и почти уверен, что это были фашисты, вернее те, кого теперь называли фашистами, а до свержения фашизма во всей долине считали бандитами и бродягами. Как только в Италии был восстановлен фашизм, эти бандиты тотчас записались в милицию, преследуя единственную цель: жить и наживаться за счет населения, — что они могли делать совершенно безнаказанно, так как была война и все власти убежали подальше от фронта. Теперь Северино задумал во что бы то ни стало найти свои рулоны, ходил каждый день в долину, возвращаясь вечером усталый, измученный, пыльный, с пустыми руками, но полный решимости. Решимость чувствовалась во всем его поведении: он сделался молчалив, его глаза сверкали, весь он был какой-то устремленный, а под туго натянутой на скуле кожей бился и прыгал нерв. Когда кто-нибудь опрашивал у него, зачем он ходит каждый день в Фонди, Северино отвечал:
— На охоту хожу, — желая этим сказать, что он охотится за своими рулонами и за теми, кто их украл.
Постепенно из разговоров Северино с Филиппо я поняла, что фашисты, которых Северино подозревал в краже его рулонов, устроили себе логово на хуторе, расположенном в местности, известной под названием Мертвого Человека. Там их было всего душ двенадцать, они натащили в свое логово большое количество припасов, отобранных под угрозой оружия у крестьян, и проводили время за едой и питьем в обществе нескольких потаскушек, бывших раньше прислугами или работницами Ночью эти фашисты выходили из дому, отправлялись в город и один за другим обследовали дома, покинутые беженцами, воруя, что попадет под руку и простукивая прикладом ружья все стены, где могли быть тайники. Все они были вооружены автоматами, бомбами и кинжалами и чувствовали себя очень уверенно, потому что во всей долине, как я уже говорила, не осталось ни жандармов, которые или удрали, или были арестованы немцами, ни полиции, ни других властей. Остался один муниципальный сторож, но этот бедный человек, обремененный большой семьей, оборванный и голодный, бродил из хутора в хутор, выпрашивая у крестьян Христа ради кусок хлеба или яйцо. Одним словом, царило полное беззаконие; единственными блюстителями порядка были немецкие жандармы, отличавшиеся от других солдат немецкой армии тем, что носили на груди нечто вроде орденской цепи; но их закон был немецкий, а не наш, итальянский, и это был какой-то странный закон, по крайней мере для нас; казалось, что он был создан специально для того, чтобы ловить людей, красть и совершать насилия. Чтобы дать вам представление о том, какие это были времена, я расскажу один случай. Однажды утром крестьянин, живший недалеко от Сант Еуфемии, ударил ножом своего племянника, восемнадцатилетнего мальчика, и бросил его на произвол судьбы в винограднике, где мальчик истек кровью. Это произошло в десять часов утра. А в пять часов вечера в тот же день убийца пошел на тайную бойню, чтобы купить полкило мяса. Все уже знали о совершенном им преступлении, но никто не осмелился ему ничего сказать, все считали, что это не их дело, да и побаивались немного. Только одна женщина заметила:
— Есть ли у тебя сердце? Убил своего племянника, а теперь спокойно приходишь сюда за мясом.
А он ответил:
— Значит, такая была его судьба… а меня никто не арестует, потому что теперь нет никакого закона и каждый поступает так, как ему вздумается.
И он был прав: никто его не арестовал, а он похоронил племянника под фиговым деревом и продолжал безнаказанно гулять по окрестностям.
Одним словом, общественного правосудия не было, И Северино решил сам отыскать воров и наказать их. Нам не известно было, что он делал в Фонди, но только однажды утром прибегает к нам крестьянский мальчик и, запыхавшись от быстрого бега, говорит, что Северино идет сюда с немцами, что он договорился с ними, и они обещали поддержать его и вернуть ему его рулоны. В Сант Еуфемии жило человек двадцать беженцев, все вышли из домиков и столпились у края мачеры, чтобы наблюдать за тропинкой, по которой должен был прийти Северино с немцами. Мы с Розеттой примкнули к остальным. Все стали рассуждать о том, что Северино был очень разумным человеком, что власть теперь в руках у немцев, что немцы не такие бандиты и преступники, как итальянские фашисты, и не только помогут Северино получить обратно его материи, но и накажут фашистов. Филиппо хвалил немцев больше, чем остальные:
— Это люди серьезные, делают они все основательно: и войну, и мир, и коммерцию… Северино хорошо сделал, что обратился к ним… немцы не такие анархисты и шалопаи, как мы, итальянцы… у них крепкая дисциплина, а так как во время войны воровство карается по закону, то я уверен, что они помогут Северино вернуть его рулоны и накажут этих негодяев-фашистов… молодец Северино! Он сразу понял, к кому надо обращаться У кого теперь власть здесь в Италии? У немцев. К ним и надо обращаться.
Филиппо, высказывая вслух свои мысли, чванливо поглаживал усы. Было совершенно очевидно, что он думал о своих вещах, замурованных в стенке у испольщика; Филиппо был доволен, что Северино получит обратно свои рулоны, потому что у него самого было спрятано много добра и он боялся, чтобы его тоже не обокрали.
Мы смотрели на тропинку, по которой поднимался Северино, но вместо вооруженного отряда, который мы ожидали увидеть, с Северино шел один немец, бывший к тому же простым солдатом, а не из военной полиции. Как только они взобрались на мачеру, Северино, гордый и счастливый, познакомил нас с этим немцем, которого звали Ганс, что по-итальянски значит Джованни; все толпились около Ганса, каждый старался протянуть ему руку, но Ганс никому не подал руки, а ограничился тем, что стукнул каблуками и приложил руку к фуражке, показывая тем самым, что не собирается завязывать дружеских отношений с нами. Ганс был маленький, со светлыми волосами, с широкими, как у женщины, бедрами, с белым и немного припухшим лицом. На щеке у него было два или три глубоких шрама, на вопрос, где он получил их, Ганс ответил очень коротко:
— В Сталинграде.
Эти шрамы делали его мягкое, неправильное и как будто помятое лицо похожим на персик или на яблоко, упавшее с дерева на землю и сохраняющее на своей шкурке следы этого падения; когда разрезаешь такое яблоко, то часто оказывается, что внутри оно наполовину гнилое. Глаза у него были голубые, но некрасивые, какие-то выцветшие, невыразительные, слишком светлые, как будто сделанные из стекла. Северино с гордым видом объяснял нам, что он подружился с Гансом, Потому что Ганс у себя на родине в мирные времена тоже был портным, как и Северино. Поэтому они прекрасно поняли друг друга. Северино рассказал Гансу о краже, и Ганс обещал ему помочь получить обратно рулоны, потому что Ганс был портной и лучше других мог понять заботы и огорчения Северино. Одним словом, Ганс не принадлежал к полиции, он пришел один, и вмешательство его не носило официального характера, а было частным делом между ним и Северино, так как оба они были портными, значит, товарищами по профессии. Но все-таки этот немец носил мундир, на шее у него висел автомат и вел он себя как немецкий солдат, поэтому все столпились вокруг него и наперегонки стали его ублажать. Один интересовался, сколько времени еще продлится война, другой расспрашивал о России, где успел побывать Ганс, третий хотел знать, начнут ли англичане сражение, четвертый, не начнут ли сражения немцы. Но по мере того как люди засыпали его вопросами, Ганс все больше важничал и надувался, как воздушный шар, когда его наполняют воздухом. Он сказал, что война кончится скоро, потому что у немцев есть секретное оружие, что русские сражаются хорошо, но немцы — еще лучше, что немцы скоро дадут бой англичанам и сбросят их в море. Ганс внушал уважение, и Филиппо пригласил его вместе с Северино к себе на обед.
Я тоже пошла на этот обед, хотя мы с Розеттой уже поели; мне хотелось увидеть этого немца поближе: это был первый немец, пришедший к нам. Я зашла, когда они уже кончали обедать и ели фрукты; вся семья Филиппо была в сборе, кроме Микеле, который ненавидел немцев; когда Ганс, важничая, говорил о большой победе, которую немцы скоро одержат над англичанами, Микеле смотрел на него так мрачно и угрожающе, как будто хотел броситься на него и избить. Немец выпил и пустился в откровенности. Он все время хлопал по плечу Северино, повторяя, что они портные и друзья до гроба и что он вернет рулоны Северино. Потом он вынул из кармана бумажник, а из бумажника фотографию женщины с добродушным лицом, которая была по крайней мере в два раза больше его, и сказал нам, что это его жена. Стали говорить о войне, и Ганс все повторял:
— Мы делать наступление и бросать англичане в море.
Филиппо, поддакивавший во всем немцу, подхватил:
— Конечно, обязательно… мы их всех сбросим в море, этих убийц.
Но немец ответил:
— Нет, убийцы нет, хорошие солдаты.
А Филиппо сейчас же:
— Ну конечно, хорошие солдаты, все знают, что они хорошие солдаты.
На что немец:
— Ты любить английский солдат, ты изменник. Филиппо испугался:
— Кто их любит?.. Если я сам сказал, что они убийцы.
Но немец опять остался недоволен:
— Нет убийцы, хороший солдат; но изменники, как ты, который любит англичане, капут, — и он делал жест, как будто режет горло.
Одним словом, никак нельзя было угодить ему, всем он был недоволен, и мы очень испугались, потому что немец внезапно обозлился и набросился на Северино:
— Ты почему не идти фронт?.. Мы — немцы сражаться, а вы — итальянцы быть здесь… ты на фронт.
Северино испугался и сказал:
— Меня освободили от военной службы, у меня слабая грудь, — и он бил себя по груди.
Он сказал чистейшую правду: он очень много болел, говорили даже, что у него только одно легкое. Но немец совсем рассвирепел и схватил его за руку, крича:
— Тогда ты тотчас идти со мной на фронт, — и сделал жест, как будто собирается тут же увести Северино.