Чочара — страница 3 из 65

пекуляцией, тратить их на черном рынке, когда цены с каждым днем все подымались. Тем временем к нам вернулись немцы и фашисты[5]. В одно прекрасное утро, проходя по площади Колонна, я увидела на балконе дворца Муссолини черный фашистский флаг. Площадь была полна вооруженных до зубов людей в черных рубашках, а те, кто поднял такой шум ночью двадцать пятого июля, старались сделаться незаметными и удирали, как мыши при виде кошки. Я сказала Розетте:

— Будем надеяться, что теперь уже скоро кончится эта война и мы опять сможем досыта есть.

Это было в сентябре. Однажды утром мне сказали, что на виа делла Вите выдают яйца, я помчалась туда; там и вправду стояли два грузовика с яйцами, но их никому не давали, около грузовика стоял с автоматом на шее немецкий солдат в трусиках и фуфайке и наблюдал за разгрузкой яиц. Вокруг толпилось много народу, все таращили голодные глаза на яйца и молчали. Было видно, что немец боится: он все время озирался по сторонам, как будто опасался нападения, и, не выпуская из рук автомата, прыгал, как лягушка на берегу пруда. Солдат был молодой, толстый, белая кожа покраснела от солнца, на руках и на ногах у него были ожоги, как будто на пляже обгорел. Видя, что яйца раздавать не будут, люди начали шуметь, сначала потихоньку, потом все громче, тогда немец поднял автомат — даже издали было видно, что он здорово трусит, — прицелился в толпу и закричал:

— Разойдись, разойдись, разойдись!

В то утро я ничего не ела, от голода живот подвело, поэтому, потеряв совсем голову, я крикнула ему:

— Дай нам яйца, и мы уйдем!

Солдат направил на меня дуло автомата и опять заорал:

— Разойдись, разойдись!

Тогда я поднесла руку ко рту, показывая, что хочу есть. Но он не желал ничего понимать и ткнул меня дулом автомата в живот, да так сильно, я ужасно разозлилась и закричала:

— Какого черта прогнали Муссолини… С ним нам жилось лучше… А с тех пор, как вы сюда явились, нам совсем нечего жрать!

Не знаю почему, но, услышав мои слова, люди стали страшно смеяться, кто-то назвал меня «ослицей», как, бывало, называл меня мой муж. Один из них сказал мне:

— Вы из Сгурголы и газет не читаете? Я разозлилась и ответила ему:

— Во-первых, я из Валлекорсы, а не из Сгурголы, а во-вторых, я тебя не знаю и не хочу с тобой разговаривать.

Но они все продолжали смеяться, и даже немец как будто тоже засмеялся. А между тем яйца в белых красивых ящиках снимали с грузовика и уносили в магазин. Тогда я закричала:

— Эй, ты, недоносок, мы хотим яиц, понимаешь… нам нужны яйца!

Из толпы вышел полицейский и приказал мне:

— Уходи отсюда, не то хуже будет. Я ему ответила:

— Ты сегодня ел?.. А я не ела.

Тогда он дал мне пощечину и толкнул в самую толпу. Я готова была убить его, клянусь; меня кто-то держал, я вырывалась и говорила ему все, что о нем думала, но кругом все гнали меня, чтобы я ушла, и, наконец, потеряв в толпе платок, я поплелась домой.

Пришла я домой и говорю Розетте:

— Если мы вовремя не уберемся отсюда, то помрем с голоду.

Розетта заплакала и ответила:

— Я боюсь, мама!

Я удивилась, потому что Розетта никогда не говорила мне, что боится чего-то, никогда не жаловалась ни на что и вела себя так спокойно, что и у меня храбрости прибавлялось.

Я спрашиваю ее:

— Чего ты боишься, глупышка? А она мне:

— Говорят, что прилетят самолеты и всех нас убьют. Ходят слухи, что они задумали уничтожить сначала все железные дороги и поезда, а когда Рим будет полностью отрезан, есть станет совсем нечего и никто больше не сможет удрать в деревню, они нас всех убьют бомбами. Я так боюсь, мама! От Джино уже больше месяца нет писем, и я ничего о нем не знаю.

Я старалась успокоить ее, повторяла ей, что в Риме живет папа, что немцы скоро выиграют войну, так что бояться совсем нечего, но я сама уже больше не верила в это. Розетта всхлипывала все громче, и мне пришлось взять ее на руки и баюкать, как я это делала, когда ей было два года. Я ласкала ее, а она все плакала и твердила:

— Я боюсь, мама.

Я подумала, что она совсем не похожа на меня, потому что я никогда и никого в своей жизни не боялась. Наружностью Розетта тоже совсем на меня не походила: лицо у нее было, как у овечки, большие глаза смотрели кротко, почти печально, тонкий нос немного свисал вниз, рот у нее был красивый, полные губы выдавались вперед, а подбородок был маленький, отчего она еще больше походила на овечку. Волосы у нее были темно-русые, густые и кудрявые, как овечья шерсть, а кожа была белая и нежная, покрытая еле заметными веснушками; а я брюнетка, и кожа у меня смуглая, как будто опаленная солнцем. Чтобы успокоить ее, я сказала:

— Все говорят, что англичане придут сюда в самые ближайшие дни, и когда они придут, голода больше не будет… Ну, а мы до тех пор, знаешь, что сделаем? Уедем к бабушке с дедушкой в деревню и будем там ждать конца войны. Еды у них хватит: есть и фасоль, и яйца, и свинина, да к тому же в деревне всегда можно что-нибудь достать.

Тогда она спросила:

— А как же квартира? Я ответила:

— Я и об этом подумала уже, дочка: квартиру мы сдадим Джованни, в общем… сделаем вид, что сдадим, а когда приедем обратно, он вернет нам ее в целости и сохранности. А лавку я закрою, в ней все равно ничего нет, когда-то еще появятся продукты и мы сможем снова в ней торговать!

Надо сказать, что этот самый Джованни, дружок моего покойного мужа, торговал углем и дровами. Он был высоченный и толстый, голова лысая, лицо красное, колючие усы, а смотрел так кротко. Когда мой муж был еще жив, они частенько проводили вместе вечера в траттории, где собирались торговцы с нашего квартала. Одежда всегда висела на нем мешком, из-под усов торчал потухший окурок сигары, и вечно-то он ходил с блокнотом и карандашом в руках, что-то вычислял, записывал. В обращении он тоже был такой ласковый и обходительный; когда Розетта была еще маленькая, он каждый раз, встречая меня, спрашивал:

— Как поживает малютка? Что поделывает крошка?

И вот однажды произошел такой случай, мне теперь как-то самой не верится, было ли это на самом деле. Бывает так, что мы сомневаемся, случалось что-нибудь на самом деле или нет, особенно тогда — как это было со мной, — когда человек, который эти вещи делает, никогда о них не говорит и ведет себя так, будто никогда ничего и не было. Мой муж был еще жив, и Джованни, не помню уже под каким предлогом, пришел к нам домой — я готовила тогда обед, — уселся на кухне и начал со мной болтать о том и о сем, пока, наконец, разговор не зашел о моем муже. Я думала, что они друзья, поэтому можете представить себе, как я удивилась, когда Джованни вдруг спросил:

— Скажи-ка, Чезира, как ты живешь с такой сволочью?

Он прямо так и сказал «сволочь»; я, не веря своим ушам, обернулась и посмотрела на него. Он сидел как ни в чем не бывало, такой кроткий, с потухшей сигарой в углу рта.

Помолчав немного, он добавил:

— Твой муж еле держится на ногах, он скоро помрет, но до тех пор, пока это случится, он еще успеет заразить тебя какой-нибудь дурной болезнью, потому что постоянно бывает у проституток.

А я ему на это:

— Он мне уже давно не муж. Когда вечером он возвращается домой и ложится в постель, я поворачиваюсь к нему спиной и — покойной ночи.

Тогда Джованни сказал мне, или мне кажется, что он это сказал:

— Но ты еще молода, не собираешься же ты стать монашкой! Ты молода, и тебе нужен мужчина, который любил бы тебя.

Я его спросила:

— А тебе какое дело? Я не нуждаюсь в мужчинах, а если бы и нуждалась, то ты-то тут при чем?

Тогда он поднялся — мне помнится, что это было именно так, — подошел ко мне, взял меня за подбородок и сказал:

— С вами, женщинами, надо говорить напрямик… Взгляни-ка мне в глаза: обо мне ты никогда не думала?

С тех пор прошло много лет, и я не совсем хорошо помню, что было дальше, но я почти уверена, что он предложил мне стать его подружкой. Мне помнится, что я ему ответила:

— Как тебе не совестно! Ведь Винченцо твой друг! А он мне на это:

— Какой он мне друг? У меня нет друзей.

Потом он сказал мне — я могу поклясться, что все так и было, — что если я лягу с ним в постель и отдамся ему, то он мне даст денег. Он вынул бумажник и начал выкладывать на кухонный стол деньги, одну бумажку за другой, при этом пристально смотрел на меня и говорил:

— Еще дать или, может, довольно?

Тогда я, как мне помнится, совершенно спокойно сказала ему, чтобы он уходил. Он собрал со стола деньги и ушел. Все это, конечно, было на самом деле, не могла же я в конце концов придумать все это, но ни на следующий день, ни позже он ни разу даже не намекнул мне об этом. Джованни продолжал держать себя со мной как всегда, спокойно, просто и обходительно; и мне начало казаться, что все это я видела во сне: что он называл сволочью моего мужа, предлагал мне лечь с ним в постель и клал деньги на кухонный стол. И чем дальше, тем мне все больше казалось, что этого никогда не было, что все это мне только приснилось. Но все же и тогда, и позже, сама не знаю почему, я была уверена, что Джованни — единственный человек, которому нужно не мое добро, а я сама, поэтому к нему одному я и могла обратиться за помощью, когда мне эта помощь понадобилась.

Я пошла к Джованни в лавку, которая находилась в полуподвальном помещении и была завалена вязанками хвороста и мешками с мелким древесным углем: единственное топливо, которое можно было получить тем летом в Риме. Я объявила ему, зачем пришла, он выслушал меня молча, щуря глаза на свою потухшую сигару. Наконец он сказал:

— Хорошо, я присмотрю за твоей лавкой и квартирой Это, конечно, очень хлопотливо, особенно в такие времена, как теперь… Я и сам не знаю, почему я это делаю… может, ради твоего покойного мужа.

Мне стало не по себе, я словно опять услышала его слова: «Как ты живешь с такой сволочью?» — и опять я не верила своим ушам. Вдруг у меня вырвалось: