Я как-то навестила его. Он был тощ и жалок до неузнаваемости и весь дрожал, завернувшись в одеяло и прислонившись к стенке у входа в пещеру. Я не сразу поняла, что он серьезно болен, и немного посмеялась над ним:
— Чего ты боишься, Томмазино? В этой пещере не страшны никакие бомбы. Чего же ты боишься? Или ты думаешь, что бомбы ползают по лесу, как змеи, и могут проникнуть в пещеру и залезть к тебе в кровать?
Он смотрел на меня непонимающими глазами и твердил:
— Мне очень плохо, очень плохо.
Через несколько дней мы узнали, что он умер. Умер он от страха, потому что у него не было ни ран, никаких болезней, один страх перед бомбами. Я не пошла на его похороны, потому что это очень опечалило бы меня, а нам и без того было о чем грустить. На похоронах были только семья Томмазино и семья его брата Филиппе; покойник лежал не в гробу, потому что не было ни досок, ни столяра, а был привязан к двум ветвям; могильщик, высокий блондин, тоже беженец из Фонди, занимался теперь главным образом спекуляцией, объезжая на своей черной лошади горные селения, покупая и продавая всего понемножку; он привязал Томмазино к седлу и отвез его шагом по горной тропинке на кладбище в долину. Мне рассказали, что патера найти не удалось, потому что все они разбежались, и бедному Томмазино пришлось удовольствоваться молитвами его близких; во время похорон была три раза воздушная тревога; за неимением ничего другого на могилу Томмазино был поставлен крест, сделанный из двух дощечек от ящика с боеприпасами. Еще позже я узнала, что Томмазино оставил своей жене много денег, но никаких продуктов: торгуя и делая дела, он продал все, вплоть до последнего килограмма муки и пачки соли. Таким образом, его жена, не имея никаких запасов, была вынуждена покупать все по повышенным ценам, платя за продукты в два раза дороже, чем продавал их ее муж, так что к концу войны из всех денег, оставленных Томмазино, не сохранилось почти ничего, особенно когда началась инфляция. Знаете, что сказал Микеле о смерти своего дяди?
— Мне жаль его, потому что он был хороший человек Но умер он, как могут завтра умереть другие, похожие на него люди: в погоне за наживой, думая, что самое важное в жизни — это деньги, он вдруг увидел то, что стоит за деньгами, и оцепенел от испуга.
Глава шестая
Хорошая погода принесла с собой два бедствия: английские бомбы и немецкие облавы. Тонто уже говорил нам об этих облавах, но никто не отнесся серьезно к его сообщению, а теперь к нам в горы прибежало несколько крестьян, которые и рассказали нам, что немцы устроили облаву в долине, забрали всех работоспособных мужчин, погрузили их на машины и послали куда-то на работы: кто говорил, что строить укрепления на линии фронта, другие утверждали, что их послали прямиком в Германию. Вскоре пришла еще одна плохая новость: ночью немцы окружили долину рядом с нашей, поднялись на вершину горы и прочесали все окрестности, ловя людей, как рыбу в сеть, и отправляя их куда-то на грузовиках. Беженцы были охвачены паническим страхом, потому что среди них было по крайней мере четверо или пятеро мужчин, находившихся в период свержения фашизма на военной службе и дезертировавших из армии; таких людей немцы искали особенно рьяно, считая изменниками, и отправляли их на принудительные работы неизвестно куда и в какие условия, чтобы они искупили рабским трудом свою «измену». Особенно были напуганы родители этих молодых людей, а больше всех Филиппо за своего сына Микеле, который всегда перечил отцу, но все же отец очень гордился им. В доме у Филиппо было устроено собрание, и беженцы договорились между собой, что начиная с ближайших дней и вплоть до того времени, когда прекратятся облавы, молодые парни будут по одному уходить на вершину горы на заре и возвращаться только в сумерки. Если даже немцы и поднимутся на вершину горы, там есть еще тропинки, по которым можно перейти на другую гору или спуститься в соседнюю долину; ведь немцы тоже люди, и им в конце концов надоест лазить по горам, проходя бесконечное число километров, для того чтобы поймать одного или дух человек. Микеле, по правде сказать, не хотел убегать в горы — не столько, чтобы показать свою храбрость, сколько потому, что он никогда не хотел делать того, что делали другие. Но мать, плача, умоляла его, чтобы он сделал это для нее, если не хочет делать для самого себя, и он в конце концов согласился.
Мы с Розеттой решили уходить вместе с ними не потому, что боялись облав — женщин не забирали, — а для того, чтобы иметь хоть какое-нибудь занятие — на мачере мы умирали со скуки, — и для того, чтобы быть вместе с Микеле, единственным человеком, к которому мы здесь привязались. Так началась для нас эта странная жизнь, которую я не забуду до самой смерти. Париде вставал до рассвета и приходил будить нас, мы быстро одевались при слабом огоньке коптилки и выходили в холодную тьму на мачеру, по которой уже сновали тени людей, а окна домиков освещались одно за другим. Мы находили Микеле; маленький, закутанный в бесчисленные фуфайки, с веткой в руке, он был похож на гнома из сказки, на одного из гномов, живущих в пещерах, чтобы сторожить спрятанные в них сокровища. Он шел впереди, и мы молча следовали за ним.
В полной темноте мы начинали взбираться на гору через густой и высокий кустарник, доходивший нам до груди, по скользкой, обледеневшей тропинке. Было совершенно темно, но Микеле брал с собой маленький фонарик, которым время от времени освещал тропинку, и мы молча шли. Пока мы поднимались, небо за горами начинало бледнеть, становилось серым, но звезды все еще блестели на нем, и особенно ярко перед рассветом. На фоне этого серого неба, усеянного звездами, горы сначала казались черными, потом постепенно и они светлели, приобретая свой настоящий цвет: зеленый с темными пятнами лесов и кустарника. Звезды исчезали, небо из серого становилось почти белым, и кустарник представал перед нашими глазами, сухой, обледеневший, мрачный и сонный. Небо на горизонте розовело, а над нашими головами становилось голубым, и первый луч солнца, встающего из-за гор, резкий и сверкающий, как золотая стрела, оживлял эту мрачную картину, окрашивая ее в яркие цвета: тут и там проглядывали какие-то красные ягоды, блестящая зелень мха, буро-белые султаны тростника, чернели гнилые ветви. Кустарник оставался позади, и тропинка вела нас через дубовый лес, покрывавший всю гору до вершины. Эти огромные каменные дубы росли очень далеко один от другого и протягивали свои ветви в тщетном желании соединиться и поддержать друг друга, чтобы не упасть под порывами ветра с крутого склона горы. Лес был очень редкий, и через него был хорошо виден весь склон горы, усеянный белыми камнями вплоть до вершины, резкие очертания которой виднелись на фоне голубого неба. Тропинка пересекала этот лес, почти не поднимаясь; лучи солнца пробуждали птиц на ветвях деревьев, по писку и возне можно было подумать, что их очень много, но они еще не показывались. Микеле шел впереди мае и неизвестно почему выглядел очень счастливым; шел он быстро, размахивая веткой, служившей ему вместо палки, и насвистывая какой-то мотив, похожий на военный марш. Мы шли еще долго, дубы попадались все реже, и были они теперь маленькие и кряжистые, пока наконец совсем не исчезали и оставалась только тропинка, бежавшая вверх по склону горы среди ослепительно белого щебня, а чуть-чуть выше была уже вершина горы, или, вернее, перевал между двумя вершинами, к которому мы и направлялись. Дойдя до конца тропинки, мы всякий раз испытывали чувство удивления: перед нами открывалась поляна, покрытая мягкой зеленой травой, тем более неожиданной после всех этих камней; там и сям поднимались белые круглые глыбы. Посреди луга находился старый колодец, сложенный из камней без извести. Вид отсюда открывался великолепный. Я не особенно удивляюсь красотам природы, может быть потому, что родилась в горах и эти красоты мне слишком хорошо известны, но даже я, придя сюда впервые, замерла с открытым ртом. С одной стороны перед нами величественно спускался склон горы с огромными ступеньками мачер, нисходящими в долину, на горизонте блестела голубая полоска моря; с другой стороны возвышались одни лишь горы, горы Чочарии, некоторые из них покрытые снежными пятнами или совсем белые от снега, другие — голые и серые. Здесь было холодно, но не слишком: солнце сияло на небе и грело нас, ветра не было; такая погода стояла все время, пока мы сюда ходили, то есть около двух недель.
Мы проводили на этом перевале весь день; расстилали на траве одеяло и отдыхали немного, но скоро беспокойство овладевало нами, и мы принимались бродить по окрестностям. Микеле и Розетта уходили подальше, собирая цветы или просто болтая, вернее, говорил только он, а она его слушала; я же по большей части оставалась на поляне. Мне нравилось быть одной; в Риме я могла сколько угодно времени проводить одна, но в Сант Еуфемии это было невозможно, потому что ночью я спала вместе с Розеттой, а днем везде были беженцы. Одиночество создавало во мне иллюзию, будто жизнь останавливается и я могу осмотреться по сторонам; в действительности время шло так же, но я не замечала этого. Здесь наверху царила абсолютная тишина; иногда лишь из ближайшей долины слышался звон бубенчиков пасущегося там стада; это был единственный доносившийся сюда звук, но он только еще больше подчеркивал тишину и покой этого места. Мне нравилось иногда подходить к колодцу, перегибаться через его стенку и долго смотреть вниз. Этот колодец был глубокий, во всяком случае, мне так казалось, камни стенок были сухие, а в глубине едва-едва виднелась вода. В расщелинах камней росли папоротники, очень красивые, с черными стебельками и зелеными пушистыми листьями, похожими на перья; папоротники покрывали стенки колодца до самого низа и отражались в воде. Я смотрела вниз и вспоминала те далекие времена, когда была девочкой и любила заглядывать в колодцы, которые и пугали и притягивали меня; мне казалось тогда, что колодцы — это отверстия в другой, подземный мир, населенный феями и гномами, и мне хотелось броситься в колодец, чтобы уйти из этого мира в другой. Иногда я смотрела вниз до тех пор, пока мои глаза не привыкали к темноте и я начинала ясно различать отражение своего лица в воде; тогда я брала камень и бросала его в воду, смотря, как разбивается отражение моего лица и по воде начинают расходиться дрожащие круги. Нравилось мне еще бродить по зеленой поляне между этих странных белых и круглых глыб, подымавшихся на плоскогорье. Тогда мне вновь казалось, что я вернулась к временам своего детства; я даже почти начинала надеяться, что найду в траве какую-нибудь драгоценность, может быть потому, что изумрудная трала сама по себе походила на драгоценность, но еще и потому, что именно в таких местах зарывали клады, как мне об этом рассказывали в детстве. Но это была всего лишь трава, которая ничего не стоит и которую дают животным; только один раз я нашла трилистник с четырьмя листиками и подарила его Микеле, а он спрятал этот листик в бумажник, чтобы сделать мне приятное, потому что он в такие вещи не верил. Время шло медленно; солнце поднималось все выше и светило все ярче, так что иногда я даже расстегивала кофточку и ложилась на траву загорать, как это делают на море. Микеле и Розетта возвращались с прогулки к завтраку, мы садились на траву и ели немного хлеба с сыром. И до этого и после этого мне случалось есть много вкусных вещей, но, вспоминая этот хлеб, темный и твердый, испеченный из муки, в которую были подмешены отруби и кукурузная мука, и овечий сыр, такой твердый, что его надо было разбивать молотком, мне кажется, что я никогда в жизни не ела ничего более вкусного. Приправой к этому завтраку служил хороший аппетит, появлявшийся у нас после прогулки и от горного воздуха, а может быть, и мысль об опасности делала нам завтрак таким вкусным, только я ела с особым удовольствием первый раз в моей жизни, замечая, ка