Чочара — страница 37 из 65

Ну хватит об этом. Мы свернули на проселочную дорогу, и вскоре произошла первая за этот день встреча. Какой-то человек вел по дороге двух лошадей; лошади были гнедые, откормленные, очевидно породистые. Это были немецкие лошади, но на человеке был мундир, какого я никогда не видела; как только мы поравнялись с ним, он посмотрел на нас, потом поздоровался, а так как мы шли в ту же сторону, то он присоединился к нам, и мы долго шли вместе, разговаривая; говорил он по-итальянски очень плохо. Он был молодей, лет двадцати пяти, необыкновенно красивый и изящный — высокий, с широкими плечами, с тонкой, как у женщины, талией; на длинных ногах у него были надеты желтые сапоги. Волосы отливались золотом, глаза были зеленовато-синего цвета, вытянутые в длину, миндалевидные, странные и мечтательные, нос прямой, большой и тонкий, губы красные, красиво очерченные, а когда он улыбался, то показывал два ряда очень красивых белых и ровных зубов, смотреть на которые было просто одно удовольствие. Он сказал нам, что он не немец, а русский, из очень далекой деревни; он назвал нам ее, но я забыла. Совершенно спокойно он рассказал нам, что изменил русским и перешел на сторону немцев, потому что ему не нравились русские, хотя немцев он тоже не любил. Еще он нам рассказал, что вместе с другими русскими, тоже изменниками, должен прислуживать немцам; он был уверен, что немцы проиграют войну, потому что своими зверствами они восстановили против себя весь мир. Через несколько месяцев, не больше, немцы окончательно будут разбиты, и тогда для него все будет кончено, — несколько тут он сделал жест рукой, показывая, что русские перережут ему горло. Он говорил это так спокойно, как будто собственная судьба совершенно не интересовала его, он даже улыбался при этом, и не только губами, но и этими своими странными глазами, похожими на море, такое глубокое. Было видно, что он ненавидит немцев, ненавидит русских, ненавидит даже самого себя и равнодушно относится к смерти. Он шел по дороге, спокойно ведя под уздцы лошадей, это были единственные живые существа на пустынной дороге среди серых и морозных полей, и казалось невозможным, что этот человек, такой красивый, был уже, так сказать, осужден и должен был умереть совсем скоро, может, раньше конца этого года. Прощаясь с нами на развилке дороги, он сказал нам, лаская гриву одного из своих коней:

— У меня только и осталось в жизни, что эти две лошади, да и то они не мои.

Сказав это, он ушел по направлению к городу. Не-сколько секунд мы смотрели ему вслед, и я невольно подумала, что этот человек тоже был жертвой войны: если бы войны не было, он остался бы у себя на родине, наверно, женился бы, работал и стал хорошим человеком, как и многие другие. Война оторвала его от родины, заставила изменить, а теперь убивала его, и он уже примирился с мыслью о смерти, и это было ужаснее всего, потому что это противоестественно и непонятно.

Мы свернули налево по дороге, которая вела к апельсиновым рощам, думая найти там немецких танкистов и обменять у них яйца на хлеб. Но на краю дороги под апельсиновыми деревьями мы никого не встретили: танки ушли отсюда, оставив после себя смятую и истоптанную траву, а там, где стояли палатки танкистов, была теперь голая земля и кое-где сломанные деревья, вот и все. Не зная куда идти, я предложила направиться по той же дороге дальше, может быть, танкисты или другие немецкие солдаты расположились лагерем в соседних апельсиновых рощах. Минут через пятнадцать пройдя в полном молчании еще с километр, мы встретили белокурую девушку, медленно и одиноко идущую по дороге с видом человека, который никуда не торопится и вышел так, прогуляться. Она шла очень медленно, с интересом рассматривая голые поля, и ела хлеб. Я подошла к ней и спросила:

— Скажи, мы встретим немцев, если пойдем дальше по этой дороге?

Она остановилась и вытаращила на меня глаза. У нее на голове был платок, это была красивая, здоровая и крепкая девушка с широким, немного тяжелым лицом и большими карими глазами. Она ответила мне поспешно:

— Немцы-то?.. конечно… как же им там не быть?

Я еще спросила:

— А где же они?

Она продолжала смотреть на меня; девушка была чем-то напугана, вдруг, ничего не ответив мне, она повернулась, собираясь уйти. Я схватила ее за руку и повторила свой вопрос. Она ответила мне шепотом:

— Если я тебе скажу, ты никому не расскажешь, где я держу запасы?

Я удивилась, хотя в ее словах не было ничего нелепого и они могли вполне соответствовать действительности. Я сказала ей:

— Что ты говоришь? Какие запасы?

А она повторяла, тряся головой:

— Они придут и все заберут… придут и все заберут ведь они немцы… А знаешь, что я сказала им, когда они приходили последний раз? У меня ничего нет, сказала я им, у меня нет муки, нет фасоли, нет смальца, ничего нет… у меня только есть молоко для моего ребенка… если вы хотите, возьмите его… вот оно.

И пристально глядя на меня своими удивленными глазами, она начала расстегивать кофточку. Я была поражена, Микеле и Розетта тоже ничего не понимали. А она все смотрела на нас, двигала губами, как будто говорила сама с собой, и расстегивала кофточку, она расстегнула ее до самого пояса, потом, раздвинув пальцы, как делает мать, подавая грудь ребенку, вытащила из-под кофточки одну грудь.

— У меня нет ничего другого… возьмите это, — повторяла она шепотом, как во сне.

Она уже вытащила грудь наружу, и по ее груди было видно, что она действительно кормит ребенка: грудь была круглая и полная, с прозрачной кожей, сквозь которую, казалось, просвечивает молоко. Внезапно она повернулась и ушла, рассеянно напевая, в расстегнутой кофточке и с одной грудью наруже. Встреча с этой женщиной произвела на меня сильное впечатление. В распахнутой кофточке шла она по дороге, грызя кусок хлеба, ее грудь, обвеваемая зимним ветром, была единственным живым светящимся белым пятном в этот хмурый и пасмурный день, нагой и холодный.

— Она сумасшедшая, — сказала наконец Розетта. Микеле холодно подтвердил:

— Конечно.

В полном молчании мы проследовали дальше по дороге. Немцев нигде не было, и Микеле предложил нам пойти к его знакомым, которые поселились в этих апельсиновых садах. Он сказал нам, что это хорошие люди и они могут указать, где найти немцев, которые обменяют хлеб на яйца. Пройдя еще немного, мы свернули с проселочной дороги на тропинку, идущую среди садов. Микеле сообщил, что все эти сады принадлежат его знакомому, к которому мы шли, что он холостяк, адвокат и живет со своей старой матерью. Минут через десять мы вышли на маленькую поляну, на которой стояла плохонькая хижина с кирпичными стенами и крышей из гофрированного железа; в хижине была дверь и два окна Микеле заглянул в одно из этих окон: хозяева были дома, — он стукнул два раза. Нам пришлось ждать довольно долго, наконец дверь открылась, медленно и как бы неохотно, и из хижины вышел адвокат. Это был человек лет пятидесяти, плотный, лысый, с бледным и блестящим лбом цвета слоновой кости, окруженным густыми растрепанными черными волосами, с водянистыми, немного выпуклыми глазами, крючковатым носом и мягким ртом с отвисшей нижней губой. На нем было городское пальто из тех, что носят по вечерам, из синего сукна с черным бархатным воротником, но из-под этого элегантного пальто выглядывали обтрепанные штаны и солдатские башмаки из юфти, подбитые гвоздями. Я сразу заметила, что адвокат был неприятно удивлен нашим приходом, но постарался скрыть это и обнял Микеле с преувеличенной любезностью.

— Микелино… вот молодец… какой добрый ветер занес тебя сюда?

Микеле представил ему нас, и адвокат поклонился издали, смущенно и с холодком. Мы стояли у порога, и адвокат не приглашал нас зайти. Тогда Микеле сказал:

— Мы проходили мимо и решили навестить вас.

Адвокат, как бы опомнившись, ответил:

— Прекрасно… мы как раз садились за стол… идемте, закусите вместе с нами.

Он поколебался, потом добавил:

— Микеле, предупреждаю тебя… так как я знаю твой образ мыслей, я и сам думаю так же, но… я пригласил немецкого лейтенанта, командира зенитной батареи, которая стоит здесь рядом. Я был вынужден это сделать… к сожалению, сейчас такие времена…

Продолжая вздыхать и извиняться, он ввел нас в хижину. Возле окна был накрыт круглый стол, и это была единственная чистая и прибранная вещь во всей комнате: кругом было навалено много всякого хлама, в углах лежали кучами тряпки, книги, чемодан и ящики. За столом уже сидели мать адвоката, пожилая синьора, маленькая, вся в черном, с морщинистым лицом, похожая на испуганную обезьянку, и нацистский лейтенант, худой блондин в обтянутом мундире, плоский, как доска, небрежно протянувший под столом свои длинные ноги в штанах для верховой езды и сапогах. Он был похож на собаку, и лицо у него было собачье: огромный кос, близко сидящие желтоватые глаза без бровей и ресниц, с настороженным и враждебным взглядом, большой рот, прятавшийся под носом. Лейтенант вежливо поднялся, поздоровался, стукнув каблуками, но не подал никому руки и сейчас же опять сел, как бы желая этим показать, что он сделал это не для нас, а только потому, что он человек вежливый и воспитанный. Адвокат объяснил нам, повторяя то же самое, что уже сказал перед дверью дома, что лейтенант командует зенитной батареей, он пригласил лейтенанта к обеду, для того чтобы завязать с ним добрососедские отношения.

— Будем надеяться, что война скоро кончится, — сказал адвокат, — и лейтенант пригласит нас к себе в Германию.

Лейтенант ничего не ответил, даже не улыбнулся, и я подумала, что он не знает нашего языка и не понял, что ему сказали. Но когда мать адвоката предложила ему вермут, он ответил ей на хорошем итальянском языке:

— Спасибо, я не пью аперитивов.

И тут я внезапно сообразила, что лейтенант не улыбается потому, что по каким-то там своим мотивам сердится на адвоката. Микеле рассказал о нашей встрече с сумасшедшей; адвокат сказал равнодушно:

— Это Лена. Она всегда была ненормальной. В прошлом году, когда была эта неразбериха, одни войска приходили, другие уходили, какой-то солдат поймал ее, когда она бродила, как всегда, одна по полям, и у нее родился ребенок.