В следующем же номере стенной газеты завода, на котором работал слесарь Матвей Афонькин, была помещена заметка, посвященная его безвременной гибели. Заметка кончалась так:
«Очень жаль рано кончившуюся и полную свежих рабочекрестьянских сил пролетарскую жизнь. Берегитесь, товарищи! Ранняя смерть товарища Афонькина лишний раз подтверждает вам, что пьянство – это огромное зло»…
Письмо
«Здравствуй, дорогой мой дядя Трифон Макарыч. Я жив и здоров и посылаю тебе низкий поклон и еще пишу, что есть ты самая последняя сволочь, и я бы сейчас твою похабную образину разбил, коли можно по телеграфу, да денег нет. И плюю на тебя заочно»…
– На, получай, – бормотал Иван Плетухин, дописывая последние строчки, – будешь знать, как племянника и сироту в беде не выручить! И по штатам сокращен, и больной, и на выпивку нехватает, а ты мне денег жалеешь…
Поскреб за ухом и еще приписал:
«И кланяюсь еще тетке моей Марфе Панкратьевне с любовью низкий поклон. Ваш племянник Иван Плетухин».
Плетухин заклеил конверт, наклеил на конверт марку и опустил письмо в почтовый ящик. До почтового отделения письмо дошло на третий день, а там поступило на кольцевую почту.
«Чего мне крюку-то давать? – подумал кольцевик. – Одно письмо, а из-за него три версты пешком прешь.»
– Эй, дедушка! – остановил он встречного старика; – ты откуда будешь?
– Из Холмов…
– Будь друг, занеси письмишко в Колодкино, Трифону Макарову!
Дед взял письмо, а по дороге раздумал:
«Чего мне две версты крюку давать из-за письмишка».
– Эй, мальчик, – остановил Он парнишку; –на-ка письмо… Трифону Макарову… Из Колодкина…
Мальчишка подержал-подержал письмо в руках – потом сообразил:
«Совсем мне не в Колодкино идти, а в волость. Дам кому по пути – небось, найдется колодкинский».
Через полгода дела Ивана Плетухина немножко, поправились. Нашел кое-какую работу на два червяка в месяц и даже отпуск получил.
– Куда же ехать? Только и есть родня, что Трифон Макарыч… Поеду, прощенья попрошу, что обидел его за зря… Небось, простит.
И поехал. Но в избу сразу зайти не решился: что как побьет? Стоит у ворот и раздумывает.
– Кто это там? – закричала из избы тетка. – Да никак ты, Ваня?
– Он и есть! – закричал дядька. – Иди скорей! Вот гость-то дорогой…
«Забыл про письмо, – сообразил Иван, – слава те, забыл»…и вошел в избу.
Преподнес дядьке новый картуз, тетке платок и остался гостить на все на две недели.
Нет-нет и заскребет у него на сердце, – а что как дядька про письмо вспомнит? Поэтому Иван старался дядьке угождать, помогал ему в работе, с парнями не гулял, не пил и с девками не охальничал.
– А ведь исправился парень-то? – сказал как-то Трифон жене.
– Остаться бы ему у нас, – ответила жена, – чего-там в чужих людях парню болтаться!.. Женим его, по осени сруб поставим – надо помочь сироте… Вот у нас жеребенок растет – дадим ему, да жена чего принесет – будет полный хозяин…
Иван обрадовался этому предложению.
– Спасибо, дядюшка… Век помнить буду…
– Чего там, – ответил Трифон Макарыч, – ты лучше поезжай в город, пиджак купи, а там и свататься поедем. Такую я тебе невесту присмотрел…
Поехал Иван в город – день нет, два нет. Родственники беспокоиться начали.
– Уж не убили ли его там? – говорила Марфа Панкратьевна.
– Небось, опять запил! – предполагал Трифон Макарыч.
– Был непутевый, да, пожалуй, таким и останется…
В избу вошел сосед, перекрестился.
– С чем пожаловал? – спросил Трифон.
– Письмишко вам, – ответил тот. – Передал мне его гашинский Сидор. От холмовского парня получил – тому будто бы какой-то мальчишка передал… Мальчишка-то в волости сторожем служил, домой шел да заодно и письмишко захватил: волостному секретарю кто-то на дороге дал… Тебе письмо-то… Трифону Макарову…
Трифон взял замасленное, обтрепанное письмо.
– От кого? – забеспокоилась Марфа…
– Стой!.. Сейчас прочитаю… «Здравствуй, дорогой дядя»… От Ваньки письмо. Что он там запропастился?..
– От Вани? Читай скорей!
«Есть ты самая последняя сволочь, и я бы сейчас твою похабную образину разбил, коли можно по телеграфу… – продолжал читать Трифон, – и плюю на тебя заочно»…
– Что?! – наконец, сообразил он. – Мы к нему всей душой, а он нам такую пакость подстраивает. Паскудный щенок! Сволочь последняя…
– Да он ли пишет-то? – спросила Марфа.
– А кто ж как не он! Иван Плетухин. Вот его поганая подпись! Жалей после этого сироту – деньги на пиджак давай…
– Непутевый, непутевый и есть!..
– Пьяница… Так и знай, Марфа, ты его теперь к дому за версту не подпущай. Убью проклятого!
Через три дня Иван Плетухин ехал обратно в город, оборванный, избитый, голодный.
– Не поймешь этих деревенских, – объяснял он случайному соседу. – Вот хоть взять – мой дядя родной, Трифон Макарыч. Приезжаю к нему – и то, и се, уж он меня в дом принять собирался, в город за пиджаком послал… а вернулся – он на меня с кулаками!.. И с чего? Так и не объяснил!.. Дикости много, темноты, – а ты еще говоришь: смычка!
Опровержение
Уважаемый товарищ редакция!
Прошу напечатать в вашем журнале следующее мое письмо, как пострадавшего через клевету честного работника, семь лет стоявшего на страже революции в смысле мастера фабрики бывшей Голопузов и Сын. И вот из чего убедился я в этом, читая номер тридцать пятый вашего журнала под фамилией Шило, который пишет обо мне разные злоупотребления, а это есть с начала и до конца клевета при исполнении служебных обязанностей!
Вот что пишет этот ваш Шило в уважаемом вами журнале: будто я проснулся в двенадцать (когда я позже шести не встаю) и у меня будто бы со вчерашней попойки в трактире «Свобода» (и трактира такого в нашем городе нет!) по случаю свадьбы моего племянника (вспомнили! – уж два года прошло, как племянник женился!) с похмелья болела голова (это, я скажу, опять клевета, у меня с похмелья голова не болит, хоть бы я четвертную выпил, а я к тому же совсем не пью). И еще говорится, что я пришел на завод сердитый (а что же мне добреньким быть с этаким народом, когда голова болит?) и ругался по-матерному в присутствии девушки-подростка (не на Маньку ли Худекову намекает, когда она дома и не такие слова слышит?) и будто бы на вопрос рабочего Петрова ответил зуботычиной, когда такого Петрова у нас и в помине нет. И будто бы оторвал рабочего от дела (тоже называется дело, когда он в уборной курил!) и послал его за самогонкой к самогонщице Акулине (и опять ваш Шило врет: Акулины у нас и в помине не было, а есть Авдотья!) и будто бы пил в мастерской (а где же мне пить? за забором что ли?) и так допился, что на ногах не стоял (уж кто крепко на ногах стоит, так это я!), и потом будто бы спустился с лестницы (с какой лестницы?) в упаковочную и облапил, работницу Иванову, когда в упаковочной никакой Ивановой нет, а Иванова есть в конторе и ее я не лапил, и будто сказал: «Милая, будем жить душа в душу!» – а она вырвалась и убежала, а я ее будто бы вдогонку матюгнул и свалился на пол. (когда это я на пол валился? А?!). И будто бы директора я умаслил, и все мне сошло с рук (зачем мне директора маслить, когда он и так – мой двоюродный дядя?) и я по-прежнему работаю (а что ж мне, без дела сидеть и письмо писать, как этот ваш Шило?), несмотря на ненависть рабочей массы (ишь ведь что!).
Товарищ редакция, это недопустимо, чтобы на восьмой год революции такая клевета на честного человека, когда у меня знакомства есть и зять в народном суде секретарем, так что могу всякого привлечь и ему не поздоровится, тем более вашему Шилу. Сообщите мне его фамилию, может, из наших кто, откуда ж он тогда узнал мои семейные дела, если не видел? И я с ним разделаюсь по-своему, а равно и с редакцией вашего журнала, если не напечатаете настоящее опровержение.
И в окончании всего спрашивается, почему этот ваш Шило в несоответствующей действительности заметке все говорит, что это (со мною-то!) произошло в городе Шуе, если я никогда в Шуе не был, а живу в Загребянске, и он (вот она клевета!) называет меня все время Алексей Петрович, когда я совсем Трофим Иваныч, и даже фамилию переврал на Пузырева, когда я вовсе не Пузырев, а Мешалкин! Отчего же такое надругательство над светлой личностью, вдобавок не имеющее никаких оснований?
С уважением к вашему журналу
мастер Трофим Мешалкин.
Гор. Загребянск, Свиной переулок, дом Игнатова.
Свидетель
– Так вы спрашиваете, видел ли я октябрьскую революцию? Участвовал! Мало теперь нас осталось, свидетелей великих событий, которые потрясли мир, да…
Рассказчик вздохнул, погладил длинную седую бороду и продолжал:
– Как сейчас вижу: хмурый такой день, морозный. Выхожу это я утром из дома в департамент – я в департаменте чрезвычайных растрат служил, – улица понимаете ли пустая, и вот навстречу мне Иван Евстигнеич, царство ему небесное, из-за пустяков, можно сказать, погиб…
– Он тоже в революции участвовал?
– Ну да… В деле сорока семи попался – из-за подрядов каких-то – и погиб… Ну вот этот самый Иван Евстигнеич и говорит: «В нашей лавке по пяти фунтов белой муки выдают – только что получено!» – «Да неужели?» – «Идемте скорее, не то опоздаем!» Ну мы и пошли… Приходим в департамент, спускаемся в подвал – у нас лавочка в подвале помещалась, – заперто! Мы с Иван Евстигнеичем на дыбы: почему заперто?
– О революции-то, дедушка, расскажи!..
– Да я о революции и рассказываю – погодите! Стоим это мы у двери, – дожидаемся, – приходит кассир. Старый у нас был кассир – борода-то, небось, в два раза длиннее моей. «Чего, говорит, вы ждете?» – «Муку получать»… Встал и он… Экспедитор приходит – тоже спрашивает, – и этот встал… Секретарь пришел…
– А революция-то, дедушка?
– Погоди! Стоим это мы все – и вот приходит наш приказчик Семен Ильич, приходит это он, усы подвинчивает, смотрит на нас – а нас собралась целая очередь, – да и говорит: «Не будет сегодня муки – с вокзала вагон не отпускают»… Мы конечно кричать – почему объявления не вывесили. «Да разве, говорит, можно было предполагать»… Так покричали-покричали…