го народ не дорожить жизнью, – все это создавало почву для стихийных бунтов и возмущений. Бунт, которого мне пришлось быть очевидцем, был далеко не первым и не последним.
Император жестоко расправлялся с бунтовщиками: единственная мера, которую он признавал, была казнь каждого десятого из замешанных в бунте. Но эта мера только переполняла чашу недовольства, поэтому первый министр, оставшись по отъезде императора неограниченным хозяином страны, стал довольствоваться более мягкими наказаниями. Так, покончив при помощи отряда личной гвардии с бунтом в фабричном поселке, он казнил только нескольких зачинщиков, а остальных только перевел в положение преступников, оставив на прежней работе.
Но бородатый матрос остался на свободе, видно, ему удалось улизнуть. Я встретил его случайно на улице столицы, он прошел мимо меня, считая, как и все, мою особу за совершенно пустое место. Он и не мог поступить иначе, так как дело было на людной улице, а неподалеку вдобавок стоял полицейский. Но мне показалось, что, взглянув на меня, он добродушно ухмыльнулся. Зайдя в цирюльню, он вышел оттуда уже коротко остриженным и с бородой, не превышающей по длине узаконенных императором десяти куртов.
Я был доволен, увидев этого человека здравым и невредимым.
Бунт в поселке и не мог кончиться удачно для восставших – слишком близко была столица, чтобы они долго могли продержаться за каменными стенами мануфактуры, но вот бунт дезертиров окончился для правительства много хуже.
Несколько тысяч бежавших с фронта солдат, не пожелав просить милости императора, укрылись в лесах неподалеку от границы. Напрасно голос совести в лице агента совета отцов пытался убедить их, что благоразумнее явиться ко дворцу и накинуть на преступную шею каждого десятого из их числа отпущенную для этой цели императором намыленную веревку.
Голос совести был повешен на одиноко стоявшей березе, а дезертиры продолжали жить в лесу, питаясь от щедрот одного из герцогов, который, предоставив в их распоряжение свой наполненный продовольствием замок, бежал в столицу и осаждал первого министра просьбами о военной помощи против дезертиров.
Но первый министр не внял просьбам этого герцога. Не желая оставить без охраны резиденцию императора, он не мог выделить более или менее солидной части гвардии, а всякую другую воинскую силу справедливо считал ненадежной, потому что вряд ли в армии из тысячи человек нашлось бы десять ни разу не дезертировавших. Кто мог поручиться, что посланные на усмирение сами не присоединятся к бунтовщикам?
Мера, принятая первым министром, была чрезвычайно остроумна, хотя и не привела к положительным результатам. Особым приказом он объявил находившийся в лесах лагерь дезертиров «чрезвычайным лагерем принудительных работ», а самих дезертиров приказал считать заключенными в этом лагере преступниками. Порядок был таким образом восстановлен, причем ни с той, ни с другой стороны не было пролито ни единой капли крови.
Расчет первого министра был прост: так как правительство не выставило для охраны нового лагеря ни одного солдата и не послало в этот лагерь ни одного надзирателя, он справедливо полагал, что вновь испеченные преступники немедленно разбегутся, что и делали в подобных случаях заключенные в других лагерях, как только замечали, что они остались без охраны.
Но на этот раз он ошибся в расчетах.
Дезертиры не только не разбежались, – наоборот: дня не проходило, чтобы количество заключенных в новом лагере не увеличилось на сотню-другую бежавших с фронта солдат, и скоро лагерь получил огромную популярность. Туда толпами стали переходить преступники из других лагерей, предпочитая отбывать положенное им наказание именно в этом лагере, а не в каком-нибудь другом.
Так как дезертиры были обеспечены продовольствием и сохранили вооружение, лагерь этот представлял большую опасность для столицы. Выл ли и в этом бунте замешан известный читателю матрос, я не знаю, но город пестрел объявлениями, предлагавшими за его поимку огромные суммы. Но так как основной приметой, значившейся в объявлениях, была его огромная борода, я сомневаюсь, чтобы когда-нибудь его разыскали.
Не буду говорить о мелких возмущениях фермеров и преступников, обычно кончавшихся их полным разгромом: все это были пузыри, поднимавшиеся со дна, но они свидетельствовали о том, что недалек час, когда вся страна обратится в кипящий котел.
Глава шестнадцатая и последняя
Жизнь человека-невидимки имеет некоторые неудобства. Дети и собаки не хотят признавать указов императора. В гостях у первого министра. Популярность Гулливера. Посещение императорского дворца. Гулливер спасается бегством. Первые дни на корабле.
Как бы то ни было, но в столице поддерживался прежний порядок. Страх, внушаемый императором и в особенности его гвардией, был еще настолько велик, что ни один человек не рискнул открыто признать меня или заговорить со мной, даже если никто не смог бы этого увидеть.
Но и тут были некоторые исключения.
Однажды, бесцельно бродя по улицам, зашел я в один семейный дом. Увидев через окно, как многочисленное семейство сидит за столом и ведет оживленную беседу, я вспомнил о своей столь же многочисленной семье, оставленной мною в Ньюарке, и не мог пересилить желания провести вечер в подобной обстановке.
Дверь на мое счастье оказалась незапертой и, пройдя коридором, я вошел в столовую. Все вздрогнули и взглянули на меня.
– Никого нет, – сурово сказал хозяин.
– Это, наверное, ветер, – подтвердила хозяйка.
Дети уткнулись носами в тарелки, но их напряженно серьезные, вдруг покрасневшие и надувшиеся лица, казалось, были готовы лопнуть от смеха. Я подошел к столу и занял свободный стул.
Все замолчали. Слышен был только стук посуды. Хозяин старался прервать молчание, но никто не поддерживал его. Я, признаться, чувствовал себя неловко и думал уже избавить почтенное семейство от непрошеного гостя, как вдруг трехлетняя девочка подошла ко мне и заинтересовалась бронзовыми пуговицами моего камзола.
– Дядя! Дядя! – кричала она, теребя пуговицу. – Дядя, дай мне колокольчик.
– Где ты видишь дядю? – сердито закричал хозяин. Мать схватила ребенка и пыталась оттащить от меня. Девочка заплакала.
– Дядя, дядя, – продолжала кричать она, прицепившись к пуговице.
– Дяди нет, – подтвердил я.
Девочка подняла на меня заплаканные глазки и рассмеялась.
– Нету дяди, нету, – залепетала она, хватая меня и за пуговицы, и за нос и ероша мои волосы, – а пуговицы есть. А нос есть. А волосы есть.
Ребятишки, будучи не в силах сдерживать смех, громко захохотали. Хозяин был расстроен. В мрачном гневе поднялся он из-за стола. Я поспешил поставить девочку на пол и убежал, закаявшись с тех пор посещать семейные дома, так как дети вовсе не были склонны исполнять грозный приказ императора.
Вскоре я убедился, что этого приказа не исполняют и собаки. Произошло это в небольшой лавочке, куда я зашел, чтобы купить хлеба и колбасы. Мне повезло: какой-то помещик, готовясь, очевидно, к семейному празднику, закупал большое количество провизии. Некоторые из покупок нравились мне, и я по привычке спокойно перехватывал их по пути из рук продавца в руки покупателя.
Помещику это явно не нравилось. Он злился, но старался ничем не выдавать своей злобы. Увлеченный покупками, я не заметил, как он, выйдя укладывать в повозку очередную партию товара, вернулся в лавку в сопровождении огромной собаки. И вот, только попробовал я перехватить бутылку шипучего вина, как почувствовал, что кто-то с силой давит меня за горло. Я попытался стряхнуть нахала, не тут-то было: огромный пес готов был задушить меня и грозно рычал, теребя мой воротник.
Бороться было бесполезно. Я бросил бутылку и побежал из лавки. Пес долго еще преследовал меня, оторвал полу от моей куртки и до крови искусал ту часть моего тела, на которой держатся штаны.
Это происшествие научило меня остерегаться тех мест, вблизи которых находились собаки. Я заметил даже, что некоторые из трактирщиков поспешили обзавестись этими неприятными для меня животными, и если бы все они оказались настолько же догадливы, я мог бы лишиться последней возможности поддерживать свое существование. Но, к счастью, я не могу пожаловаться, чтобы хоть один день оставался без обеда.
Никто, собственно, не мешал мне вернуться в комнату под лестницей дворца, останавливала меня лишь близость императора, который мог каждый день вернуться и что хуже – не обязан был подчиняться собственному своему указу и мог изменить его не в мою пользу. Кроме того, в городе мне жилось свободнее и веселее, чем во дворце.
Но все-таки, чтобы не порывать окончательно с высшими кругами общества, я посетил дом первого министра. Зная, что в отсутствии императора он вполне заменял особу его величества, я даже предполагал, что он не побоится увидеть меня, но ошибся. Он только чуть-чуть улыбнулся, как бы поощряя мою смелость, но в течение вечера ни одним звуком не дал понять, что замечает мое присутствие.
К чести его я все же должен сказать, что во время моего присутствия он разговаривал только о таких предметах, которые могли интересовать меня. Так, он подробно рассказал о суде надо мной, причем подчеркивал свою роль изобретателя оригинального наказания, дав мне понять, что это изобретение сделано им исключительно для моей пользы. Насколько это справедливо, я судить не берусь.
Он утверждал также, что мои смелые речи помогли ему уломать императора отказаться от продолжения войны и прекратить массовые казни. В этом тоже может быть некоторая доля правды. Но что было несомненно, так это то, что первый министр был очень обрадован, увидев меня, и уж во всяком случае не собирался принимать против меня каких-либо исключительных мер, так как он весьма благодушно относился к моему преступлению.
– Мы должны ценить убеждения и верования других, – сказал он, – даже стараемся внушить веру в истинность этих убеждений, но подлинно великий государственный деятель должен быть сам совершенно свободен от них. Сознательно считая ложь за истину, если эта ложь полезна нам, сами мы не должны забывать, что все-таки это ложь. Император после многих лет поклонения и власти стал искренне считать себя непогрешимым и всесильным. А что из этого вышло?