> научить меня телу, был тот, герой поэм. И ему, по гроб жизни, благодарна за желание, за бесстра<шие> и слеп<ость> жеста. Моя книга тебе много объяснит – в постепе<нности>.
Никто никогда во мне не видел души! – жалоба стольких. Никто никогда во мне не видел тела – не жалоба, но задумч<ивость> – моя. Даже самые грубые. Так и шло врозь.
Тот, герой, увидел во мне тело, но… не моей души тело (вторую душу), а – желанное женское [За которое умираешь, но], сам<ое> дорогое из всех любим<ых>. Пойми мое счастье и – очень скоро – мое: назад. <В теле?> я спасалась от пространства, этого прост<ранства> задуш<ившего> меня. – Кусок исповеди. Забудь.
<Пропуск одного слова>, а утром: у Пастернака нет ясн<ости>, нет гармонии, прочт<ите> Пу<шкина>, —. Как я могу <3 сл. нрзбр.>
Письмо 92б11 мая 1927 г.Цветаева – Пастернаку
Борис! Ты никогда не думал, что есть целый огромный чудный мир, для стихов запретный и в котором открываются, – открывались такие огромные законы. Так, нынче, идя по улице, подумала: не странно ли, что мужчина поя́щий припадает к женщине как к роднику. Поящий пьет! – Правда этой превратности (перевернутости). Дальше: не есть ли поить, – единственная возможность жить? То, что узнаешь вдвоем – та́к бы я назвала, так это называется. Ничто, Борис, не познается вдвоем (забывается – всё!), ни честь, ни Бог, ни дерево. Только твое тело, к которому тебе ходу нет (входа нет). Подумай: странность: целая область души, в которую я (ты) не могу одна, Я НЕ МОГУ ОДНА. И не Бог нужен, а человек. Становление через второго. Sesam,
Думаю, что если я была бы с человеком, которого бы очень любила – мало! – того героя поэмы тоже очень любила, нет, с таким – ну́ Колумбом – внутрь как я – я бы сказала, т. е. узнала, установила, утвердила, новооткрыла целый ряд изумительнейших вещей – только потому несказа́нных, что неска́занных. Внезапное озарение, что я целой себя (половины нет), второй себя, другой себя, земной себя, а ради чего-нибудь жила же – не знаю, да, вопреки Поэме Конца. То было ошеломление <пропуск в копии> любимости (так меня никогда никто не смел любить, как любую!), зачарованность чужой зачарованностью, задохновение чужим задохновением, – в горах отзыв – (Поэма Горы). Зараженность и заряженность – сильнейший вид душевной отзывчивости, нашедшей земные слова. Борис, это страшно сказать, но я телом никогда не была, ни в любви, ни в материнстве, все отсветом, через, в переводе с (или на!). Смешно мне, тебе, незнакомому (разве ты-то в счет), да еще за тридевять земель писать такое. Я редко думала о тебе таком – ожогами – не для (длить). А за последний год <пропуск в копии> совсем, ты стал младшим братом Рильке, не кончаю из суеверия. А сегодня? И такая жгучая жалость, что не бывать, не бывать! Ведь целый мир (открытый бы!) пойдет ко дну! (А мог бы взорваться.) Ведь целый мир не взойдет со дна. Я бы такие слова нашла чистые: (читатель бы думал, конечно, что я говорю о Царстве Небесном, как теперь, благодаря Борису и
Точно гору несла в подоле —
Всего тела боль.
Я любовь узнаю по боли
Всего тела вдоль.
Точно поле во мне разъяли
Для любой грозы.
Я любовь узнаю по дали
Всех и вся вблизи.
Точно нору во мне прорыли
До основ, где смоль.
Я любовь узнаю по жиле,
Всего тела вдоль
Стонущей. Сквозняком, как гривой,
Овеваясь, гунн:
Я любовь узнаю по срыву
Самых верных струн
Горловых, горловых ущелий
Ржавь, живая соль…
Я любовь узнаю по щели,
Нет, по трели
Всего тела вдоль!
Ты, Борис, в этом мире (донном) уже был в «Сестре моей жизни» – огненная чистота, огненная чистка этой книги! Тогда, когда писала (впрочем, плохо писала), умыкала, как тайну. Но ты не замкнул его ночью, роздал его по кругу дня, <втянул> в него деревья, тучи. Раздарил, распял его. Это в твоей книге просмотрели все. Я не говорю о Liebeslieder, я говорю о строках. Есть строки тождественные, равнодействующие.
Ты же знаешь, <какая чудная страна> для открытий твоих и моих. Какая сокровищница подобий (соответствий).
Тот свет, Борис, это ночь, утро, день, вечер и ночь с тобой, это – круглые сутки! А потом…
Не пойми меня превратно: я живу, не чтобы стихи писать, а стихи пишу, чтобы жить. (Кто же конечной целью поставит писать стихи?) Пишу не потому, что знаю, а для того, чтобы знать. Пока о вещи не пишу (не гляжу на нее), ее нет. Мой способ знания – высказывание, тут же знание, из-под пера. Пока о вещи не пишу, не думаю о ней. (Ты тоже ведь.) Перо русло опыта сущего, но спящего. Так Сивилла до слов не знает. Сивилла знает сразу. Слово – фон вещи в нас. Слово – путь к вещи, не обратно. (Если было бы обратно, нужно было бы слово, а не вещь, а конечная цель – вещь.)
Ты мне, Борис, нужен как пропасть, как прорва, чтобы было куда бросить и не слышать дна. (Колодцы в старинных замках. Камень. Раз, два, три, четыре, семь, одиннадцать… Есть.) Чтобы было куда любить. Я не могу (ТАК) любить не поэта. И ты не можешь. Ведь тайная мечта твоя и моя сделаться нищими. А какое же нищими, раз в тебе (хочешь не хочешь) высшее. Пойми <высоту> поражения твоего, моего, если будет. Не божеством, не любым: равным (собожеством или же со-любы́м в мире ином!). Мечта о равенстве – мечта о поражении от равного. Равенство – как ристалище…
Любить я тебя, конечно, буду больше, чем кто-либо когда-либо, но не по своему масштабу. По своему масштабу (всей себя, себя – в другом, во всем) – мало. Я как-то втягиваю в любовь такое, от чего она не сбывается, рассредотачивается, разрывается. У других развивается дважды: как развитие (постепенность) и как развитие (растление) и потом лохмами возвращается ко мне отовсюду по кругу разрыва: с неба, с деревьев, справа и слева протянутые руки, из-под ног (земли – травою). (Другой любит меня, я – всё. Другой любит меня, я – всех. Пусть в нем<подчеркнуто дважды>, но ВСЁ и ВСЕХ.) Но при чем тут ты? Там, на границе того света, уже одной ногой на нем, мы не можем, не в том <ли> и чудо того света, что здесь не можем не! оповестить Бога, в какую сторону скашиваем каблуки. Я не могу представить себя иной и знаю, что по первому приезду – иной – стану. Я иная – это ты. Только предстать <пропуск в копии>
И возвращаюсь к первой половине письма. – А может быть – именно Бог???
Письмо 93<ок. 12 мая 1927 г.>Пастернак – Цветаевой
Дорогая Марина!
Вот письмо к Св<ятополку>-Мирскому. Сделай одолженье, перешли его. Вчера получил твое. Как ужасно трудно ты существуешь! Совершенно непонятно, в каком времени протекает работа, дающая в результате такие чудеса. – Много думаю о твоей книжке. Настоящий разговор будет, конечно, о ней, т. е. она явится отчетным, завершительным поводом для формулировки всего, перечувствованного (кому дано) за поэмами. Жду ее, как праздника.
Позволь написать тебе, когда будет веселее, горячее, определеннее. Сейчас, – как темный сон.
Неужели всегда так жили? Неужели всегда такие тайны составляли задний план по-видимому благополучной, т. е. соответственной чаяньям и желаньям деятельности? И так много зависело от денег? Смешно говорить о воле. Она похожа на главного участника, т. е. подходит, чтобы его, по-обезьяньи, изобразить. Но если разрешенье близится, оно и без нее обойдется. Будем существовать дальше. Я не о запредельном. Я о симпатиях и антипатиях, распределенных словно пространствам и временам наперекор.
<На полях:>
Не забудь переслать письмо. А получила ли мое о Лефе?
Приложение
<Запись Ц. перед копией письма:>
Письмо Б.П. к Св<ятополку>-М<ир>скому, по праву моей собственности на Б.П. прочитанное и переписанное.
10 мая 1927 г.
Глубокоуважаемый и дорогой Димитрий Петрович!
Простите, пожалуйста, и уверьте меня, что Вы не заметили этого непомерного запозданья, что все забыто. В Вашем прощеньи я нуждаюсь настоятельнее и неотложнее, чем в чем бы то ни было – Вы от меня. Я тотчас стал отвечать Вам на письмо, но и в настоящую минуту опять налицо та трудность, которая 5 месяцев назад решила судьбу моей попытки. Заговорить с Вами впервые значит заговорить о необозримо многом и нестерпимо болезненном. Это значит заговорить о себе в десятилетьи, – тема плачевная и не поддающаяся изложенью. Допустите, что это не первый разговор наш. Убедите меня, что Вы и сами догадывались и знали, что это существованье было похоже на полусон со страшными сновиденьями и почти лишено внутренних признаков жизни при очень слабой видимости внешних; что полный отказ от деятельности, в былой ее форме, сменялся деятельностью нечеловечески затрудненной и ослабленной, а эта последняя – приступами возобновленного отчаянья; что чувствованье времени, составлявшее почти метафизическую природу лета 17-го года, уступило место голой и пока не утоленной потребности понять и почувствовать все поколенье, во всей его горькой и несчастной целости в 27-м, – потребности, уже не утолимой одной интуицией, а обреченной долго и мучительно побираться в своем голоде по бесформенно расползшимся дорогам неизученных фактов и чужих преждевременных обобщений.
Скажите, что этот разговор уже состоялся и всё известно Вам, и тогда со всею точностью я вернусь к Вашему письму. В дальнейшем же, если это суждено, мы будем перекидываться с Вами частностями о частностях.
Мне не сказать, как оно меня взволновало. Даже и Ваша совершенно очевидная переоценка моих сил, чтобы не говорить об остальном, и та растрогала и умилила меня, как черта, несоразмерно более рисующая Вас самих, нежели как бы то ни было относящаяся до меня. Не объясню Вам, за дальностью темы, но сам прекрасно знаю, отчего именно черта эта отбросила меня к годам первых детских пробуждений, когда те же щедрые, неожиданно широкие ноты слышались в разговорах и сужденьях людей Толстовского времени и круга. Отец стал только иллюстрировать его тогда. Самого Л<ьва> Н<иколаевича> помню очень смутно. Его почти замещает в том сводном ощущеньи образ другого старика, художника H.H.Ге. Именно к нерасчлененному пятну той поры сходятся, как это ни странно, корни всего потом воспоследовавшего. Даже Rilke (он тогда ездил в Ясную Поляну) зарождается именно тут, впрочем несколько к концу, около 1900 г. В традиции, туда же восходит и мое ощущенье Вас. И Вы легко себе представите, с каким чувством лично к Вам натыкался я, за чтеньем матерьялов к 1905-му году, на факты, делающие такую честь Вашему имени и семье. Это к тому же и история, да еще вдобавок и история ослепительнейшего исключенья из всего этого странного царствованья.
А сила, превращающая нечаянности личной повести в партии исторического письма, есть именно та сила, которая, к глубокому моему горю, все больше и больше порабощает меня. Где-то она играет между нами. Наверное, я давно кончился, деятельно и страдательно поглощенный одним из ее уравнений.
– Совершенно нелепо, наверное, поминать теперь про предложенье «Commerce». Там незаслуженно любезны. Переведены ведь решительные пустяки. Для меня большим счастьем было помещенье переводов именно в этом журнале. Если они не оставили мысли о гонораре, то, вероятно, можно его перевести сюда по моему адресу через какой-нибудь банк. Гораздо ощутительнейшим вознагражденьем было именно вниманье журнала и, прежде всего, самые переводы. Они мне понравились. Если Вы знаете Е.Извольскую, передайте, пожалуйста, ей мою глубочайшую признательность. Горячо Вас благодарю за мысль перевести «Детство Люверс». Допустив даже, что вещь заслуживает Вашего труда и вниманья французов и до конца не будет Вами брошена, – откуда быть и тут гонорару, о котором Вы говорите, если не из готовности Вашей урезать свой собственный или уделить мне его долю? Разумеется, это ни с какой стороны не допустимо, и разговоры об этом должны быть оставлены. – Мне очень трудно писать Вам, как трудно (и еще труднее) временами переписываться с М.И. Это в полном смысле – растравливанье раны, и без того постоянно дающей чувствовать себя. На поездку же с женой и ребенком у меня нет денег.
<На полях:>
Не сердитесь, что письмо пересылаю Вам через М.И. Это вне моей власти, я не знаю, отчего это так, но во всем верю ей и ее живому превосходству. Желаю Вам счастливого и успешного лета.