Ты болеешь и выздоравливаешь, я об этом догадываюсь. Но когда ты выздоровеешь совсем и об этом мне напишешь?
Твоя болезнь в одно время с детьми не может не быть связана и с такими трудностями, которые стыдом ложатся на твое время и на далеких твоих поклонников и поклонниц, ничего, впрочем, о том не ведающих и ни в чем не повинных. На днях ты получишь немножко денег по почте. Если ты хоть словом о них заикнешься, Марина, это будет безмолвным знаком того, что ты со мной рвешь и меня намеренно за что-то оскорбляешь.
В заключенье, прости за письмо. Так больным не пишут. Еще просьба. Если прямое обращенье (и почерк и стиль) тебя утомляют, попроси Асю сообщить мне, и я буду писать тебе через нее. Кланяюсь сердечно ей и С.Я. и целую Мура и Алю.
Письмо 115<5 октября 1927 г.>Цветаева – Пастернаку
Дорогой Борис. Это письмо отойдет – когда! Мне еще 3 недели карантину. Но всё равно. Для нас сроки не в счет. Вчера получила Пятый год и первое письмо, нынче второе, колыбельное. Пятый год прочла вчера же вечером и дважды – читала по экземпляру Мирского, чтобы не – нарушать (?) своего, не предвосхищать радости его целостности. – Понял? – И вот под первым ударом: чудесная, сильная и цельная книга. Шмидт преобразился – когда я прочла строки о ревнивом пространстве, у меня захолонуло сердце: в упор обо мне. И не ко мне оно ластится, это я́ – оно, льнущее в окна, выслеживающее одиночества, селящееся, сначала как нищенка, с лохмотьями и благодарностью, а через день уже со всеми звездами и безднами и, через день еще – вытесняющее жильца – в меня. О Борис, от меня всегда уходили – в меня, в посмертную, дорожде́нную, не рожденную меня, в ОНО, в то. Человеку со мной меня становилось мало, уходил искать меня за окном – где я. Это ведь <как> человек пост<авит> в нишу куклу (предв<арительно> убив ее), назв<ав> ее Мадонной, и раз в 10 лет, проходя, молится на нее. Но – о Шмидте. Совсем замечательно, стройно, строго, много природы, мало людей, – ни курсисток с фуриями (как я тебе благодарна!), ни двусмысленных потерь казенных денег, Шмидт почти бессловесный, – то, что я хотела. Теперь я посвящение принимаю, дура, сбил на черновике. Совсем прекрасно 1) Отцы, совершенно – как оно и быть должно – заслон<енные> матерями и… приятельницами матерей (NB! Мать С. – Лиза Дурново, подруга Перовской, Желябова, любовь Валериана Осинского, дочь николаевского любимца, с которым снят на [лошади] Сенатской площади, – есть гравюра. Умерла в Париже, в эмиграции – грозила смертная казнь. В обществе с 16 по 56 лет – красавица.) – Конечно: Гапон. Об одной замене жалею, и многие со мной, во 2 издании исправь: На мичмана в рабочей блузе. Куда лучше и как смысл и как звук. Братья всегда в выпачканных блузах, ничего не дает. И раз брат – то блуза домашняя: бумазейновая. Но – частность. Твой 5 год – оправдание 5-го, ведь я его ненавижу. Внезапное озарение: откры<ла> сабашниковское издание Марка Аврелия: Отцу я обязан – учителю я обязан – такому-то и т. д. Ведь это ты. Ты, упавший с неба, в благодарность, очевидно, что не расшибся, обязан собой – всем. 5 году, даже 5 году. А что это за год, сказать? Год иллюзий, т. е. <оборвано>. Ты, достовернейшее, что есть, обязан собой – иллюзиям. 5 год – ни одной верной мысли, сплошь неверные жесты, глубочайший самообман, безъязычн<ость>. Что в нем было хорош<его>? Дети. Ты в 5<-ом> дал детей, ибо и твой Шмидт – большой ребенок, вспом<ни> его гимназ<ическую> речь!
Мое малодушие доходит до того, что я подчас мечтаю, чтобы наша встреча была уже позади, чтобы уже шло, длилось, чтобы хреб<ет> уже зарос. Твое письмо из Петербурга? Мало тебе, что мы вместо того чтобы друг с другом дружить – пишем, мы – вместо того, чтобы писать друг другу – о письмах – мечтаем <вариант: мы и письма заменили мечтой о них>. Ка́к ты – я!
Письмо 1167 октября 1927 г.Цветаева – Пастернаку
(Письмо в тетрадь)
Борюшка, благословляю болезнь, три дня подряд письма. Так, м. б., когда-нибудь благословлю смерть. Можешь ли ты мне обещать, что моя смерть – это ты, жизнь с тобой. Нельзя жить на свете без большего себя, таким был Рильке, таким хочу, чтобы был ты. Не женская жажда самоуничижения (artiste, et par cela traître а son sexe[103]) – и осекаюсь: м.б. индусская жажда самоуничтожения (индусские вдовы). Борис, сегодня держала корректуру своей книги, уже сверстана, со страницами (153, стихи в ряд), вся книга о тебе и к тебе, даже в самый разгар Горы – обороты на тебя.
Из наших обычных чудес. Вчера показыв<аю> Герою Горы Пятый Год. – «Кроме него сейчас ведь никого нет в России?» – (Ты тогда был его жесточайшей ревностью, что-то осталось.) Я, из скромности: – «Есть. Тихонов… <вариант: «Никого» и, устыдившись: Впрочем есть> который, кстати, всё лучшее взял у Пастернака. ¾ Пастернака, а четвертая его, Тихоновым, Пастернака трактовка». – «Но он очень однообразен». – «Очень, только о крупн<ых> вещах <вариант: предметах>». Разговор происходил во время бритья, бреюсь третий раз и каждый раз у другого. Первый раз – С., второй – один недавно вернувшийся с Н.З. (есть два «Н.З.», две, так не с той, которой думаешь, с неправдоподобной), третий – Герой Горы. Клянусь, не кокетство – случайность. С. сейчас играет в «Жанне д’Арк», и его никогда нет дома. 15-го октября отпускаю. Обрилась в жажде новизны, отчасти из любопытства и в сильной надежде на завив. (После кори (17 лет) вилась 10 лет – да как! Развилась в Берлине, только что переех<ав>.) Все говорят – череп хороший. Женщины в огорчении, мужчины в восторге, из чего можешь заключ<ить> о [роде моего отношения с теми и другими, об отреш<енности> моих отношений, всей моей жизни с людьми] о лояльности моей текущей жизни. Со мной случилось странное чудо, Борис, мне все перестали нравиться, начисто. Рада бы – да / Час жизни, когда ищешь равного, т. е. неустанно сбывающегося. Таков, в моей жизни, сейчас только Мур. Ася привезет карточку – увидишь. Не совсем он, он добрее и не так мелко вьется, – сдуру накануне выкупала, вот и забаранился.
Борис, выпила всю твою петербургскую ночь, вобрала и не захлебнулась. Всю Неву, всё небо над ней, все баржи с грузом, всего тебя – с грузом не меньшим – хотя бы одной моей любви к тебе. – «Где вода? Быки выпили». А знаешь, как быки пьют? С деревьями <вариант: дубами, мостами>, с берегами. Твой цветочек растравителен, п.ч. с сквера Христа Спасителя, где я постоянно, все весны, лета и осени Революции гуляла с Алей. Пойди, во имя мое, к плотине. Там всё одиночество тех моих годов. Але было 5 лет, она читала андерсеновскую Русалочку, плотина шумела, я спала. И еще на берегу спала, на узкой полоске, у самой воды, под какой-то большой стеной. От голода и от солнца. Где ты был те года́? —
Рада за тебя и Есенина. Помирились. Ты, конечно, знаешь о страшном конце Дункан. Моя первая мысль была: «Почувствовал ли что-нибудь Есенин?» Оборот на Москву <вариант: Пр<осто> – оглянулась на Москву, когда уже было поздно>, – в которой его уже нет. Конец, страш<ный> вдвойне: Автомобиль (дети) и шарф (Есенин). 2) Шарф, второе я ее танца, – танец семи покрывал. Веющее – удавило. Вздымавш<ееся> утянуло под колесо. Ее смерть доказ<ала>, что она в жизни ничего не выбирала, ее совсем не делала. О ней знаю только ее одно слово, из уст ее камеристки, с которой мы вместе уезжали из Москвы. «О les enfants ne devoient pas s’amuser du tout. C’est après 18 ans qu’on s’amuse»[104]. Мы тогда везли ее багаж: сорок сундуков, которые раскрывались и из-за которых мы стояли на всех границах. И знаешь, что в них было? Советские печи: кирпичи, трубы. Камеристка везла ее граммофон, и наш вагон всю ночь не спал – от музыки и от радости. Есенин и Дункан улетели накануне, в Берлине он бывал у нас с Эренбургами. Ein verschmitztes Gesicht[105]: – Домой пора. – Как? – Да нужно, а уж как не хочется! То же самое, что в 15–16 году с Клюевым.
Борис, был спор о церкви, и я была беззащитна, п.ч. за мной никого не было, даже моей собственной тоски по ней. Была моя пустота, беспредм<етность>: постыдная и явная. Вместо Бога – боги, да еще полубоги, и что ни день – разные, вместо явн<ого> святого С<ебастьяна> – какие-то Ипполиты и Тезеи, вместо одного – множество, какой-то рой грустных бесов. О, я давно у себя на подозрении, и если меня что-нибудь утеш<ает>, то это – сила всего этого во мне. Точно меня заселили. Борис, я ведь знаю, что совесть больше, чем честь, и я от совести отворачиваюсь. Я ведь знаю, что Евангелие – больше всего, а на сон грядущий читаю про золотой дождь Зевеса и пр. Я читала Евангелие и могу писать Федру, где всё дело в любви женщины к юноше. Если бы я то оспаривала, нет, я знаю, что больше и выше нет, а всё-таки не живу им. Если бы я [соблазнялась чем-либо. И если бы я еще соблазнялась не-евангельским]. И если бы я еще была Федрой – нет, <пропуск одного слова>. Видимо, не люб<я> ни зем<ли>, ни неба, я наст<олько> здесь, к<ак> наст<олько> та<м>, люблю средн<ее> т<о> трекл<ятое> тр<етье> царство, за которое даже не стою́.
Письмо 117<ок. 13 октября 1927 г.>Пастернак – Цветаевой
Мой родной друг! Вчера приехала Ася. Она прямо от тебя. Лишний, и судьбой воплощенный, каламбур: она даже может заразить тобою. Мой друг, знаешь, отчего я почти никогда не пишу тебе о чувстве? Потому что оно настолько неизмеримо больше существует, чем… называется, что все ушло в эту потрясающую разницу между фактом и словом и в ней живет. О, как оно существует! О, если бы мне или тебе существовать хоть в его половину! Но ближе, ближе. Оказывается, я без головокруженья не могу слышать о твоих трудностях и слезах. Родная моя, любимая Марина, слушай меня со всей усталостью, со всей обидой, со всей простотой! Я все это сделаю, все это сделается постепенно. Все, задолженное тебе временем, будет заплачено тебе. Ты все это увидишь. Скоро весь этот выверт, в который попала твоя судьба, как и многих из нас, выправится и станет воспоминаньем. Все, что в моих силах, я сделаю, чтобы приблизить это время. Сейчас я больше ничего не скажу тебе. Умоляю, верь мне, что тебе заживется легче! Я отвечаю перед тобой за эти слова: в них – клятва. Не относись к ним свысока, как к низменным представленьям, не наполненным духом, достойным тебя! О, никогда так естественно и разом я не отдавал всей своей души даже и музыке, как отдаю и отдам ее мечте о том, чтоб тебе жилось легче, лучше и вольней. И я этого добьюсь. О, ты увидишь, как все сойдется. Ради этого уже написан 1905-й год. Мы потом поймем, что́ это было за звено, и зачем, и в какой цепи. Сейчас выздоравливай и не думай о мире и о своей жизни в целом. Я прошу тебя! Прости и отпусти себя, но ради Бога не так, как ты это толкуешь. Стань девочкой, этого хотела скарлатина. Сколько сделанного уже, сколько силовых швырков, приросших к нашей родовой истории, – и ты не заслужила отдыха? Но я знаю, как вы живете. Этого позора на нас больше не будет. Облегченья пойдут с