риродного отчужденья, как и к Белому; и если такое отношенье не целиком сказывается и ко мне, то только оттого, что он непосредственно мне и пишет. От души советую тебе, чтобы не скатывать этого клубка дальше, придерживаться совершенной пассивности в отношении Горького. Т. е. если будет тебе письмо от него, на него же только и отвечай, не касаясь неизвестных тебе и только воображенных положений, как напр<имер>, А<синой> и Зубакинской поездки, или моих предостережений, или еще чего-нибудь. В противном случае ты неизбежно, сама того не зная, попадешь в неприятное положенье, которыми нас с избытком награждает эта поездка, по З<убаки>нской, повторяю, вине. Все это совершенные пустяки, просьба же моя о сдержанности и пассивности целиком совпадает с моими общими рецептами тебе на это время: вот отчего я с такой охотой и высказываю ее. И потом будь покойна: ничто тебя не уронит и не заденет, и все это сделается без тебя. Тут был план, отчасти допущенный Асей, с ролью, созданной для меня, которой я подчинился, потому что Асино пониманье этого плана было тем единственным, что я о нем знал. Чутье за тебя у меня развито до чрезвычайности, и можешь быть уверена, что он придет в осуществленье только в том случае, если он так же светел и приемлем, как это представила Ася. Я это проверяю, ты будь от этого в стороне. Если при пропуске через все сердце он даст хоть какой-нибудь осадок, этот план будет заменен другим, более трудным, но целиком уже родным, и м.б. мне предложенной Асею роли играть не придется, хотя до этой минуты я душой готов был ее играть. В заключенье о важном – о литературе. Горькому Белого, разумеется, не уступлю, о тебе же и говорить не приходится. Но мы не Ходасевичи, и оттого, что не нравимся Г., он не становится меньше: главное же, надо помнить, что помимо нас ищут и друг друга находят наши романы и поэмы и наши пути в литературе, и не всегда мы даже знаем о том.
Обнимаю тебя и еще раз предостерегаю: не суйся в эту путаницу даже и через Асины двери: я ей ничего не скажу, это больше ее огорчит, нежели что-нибудь исправит.
Письмо 128<кон. октября 1927 г.>Цветаева – Пастернаку
Дорогой Борис, начнем с конца, все живы-здоровы, дезинфекция была, можем я – писать, ты – читать без примесей и примылов <вариант: без помощи огня и воды>. Приняла после болезни по крайней мере десять ванн. А о голове своей: «Не трогать! свеже-выбрита»… Брилась семь раз, тупя и копя бритвы, дольше С.Я. отказался. Брили меня все кому не лень, были и такие, которые никогда не брили и на моей голове учились. Сейчас у меня – нее – множество сочувствующих, сообрастающих. Волосам моим нынче седьмой день.
Начнем с твоего последнего письма, только-ч’него. Первое: негодование на Асю. Ка́к?! мне не нравится 1905 Год?!! Но С. быстро остудил: книгу я получила уже без нее, несколько дней спустя ее отъезда, и она ничего того – всей той меня <вариант: меня за ней – над ней – с ней> – не видела и не слышала. О лести – такте – доброте и речи быть не может. Я Года не знала, т. е. 1905 г. для меня был Шмидт, а Шмидт – письма. Знала, конечно, и Потемкина и Гапона (прежние имена, о которых сожалею), но всё было залито Шмидтом, и именно 1 частью и в ней именно письмами. Подробн<ость>: и Баумана знала, но читала его тогда, не переводя на законные четверостишия, по печатному, не по писаному. / Сейчас уловила. Его, как всю книгу, нужно либо слушать (тогда 4-стишия сами образуются) – а слушать не-четверостишия нельзя – либо читать, переставляя, трудно, но возможно.
О Годе речь впереди, т. е. позади, покамест же повторю тебе: это, совершенно спокойно, твоя лучшая вещь, первый эпос за русскую Революцию <вариант: твой первый эпос>, дело мужа<под строкой: – и лучшая —, твой первый эпос – и первый эпос – >.
Не я одна, Борис, – С., Сувчинский, философ Карсавин, многие, которых знаешь, еще больше, которых не знаешь, определенно ставят Год первой и единственной вещью современности, это уже вне спора, свершившийся факт, как твой дождь. Сувчинский пять дней носил в сердечном кармане (сердечной сумке!) – как не то соблазн, не то раскаяние – письмо к тебе, все не решаясь / которое отправил только после моего утверждения, что ты все равно поймешь другое.
Письмо прервалось приходом К.Родзевича, которого сама вызвала, чтобы передать твой привет. С места в карьер две просьбы, Борис. Вышли два Года, один С., другой Родзевичу. Когда я вчера сказала С., что буду просить у тебя книгу для Родзевича, он оскорбленно сказал: А мне?? А мне (мне) почему-то в голову не пришло, конечно в первую голову С., который – сделай это – всё равно вы судьбой связаны, и, знаешь – не только из-за меня – меня, из-за В<еры> Ст<епановны>, из-за круга, и людей, и чувствований, словом – все горы братья меж собой. У него к тебе отношение – естественное, сверхъестественное, из глубока́ большой души. И в этом его: а мне? было робкое и трогательное негодование: почему мимо него – Родзевичу, когда он та́к …
Итак, две книги – можешь одним пакетом на мое имя – одну С., другую К.Родзевичу, отчество которого Болеславович (каково?!).
Теперь о вчера. Пришел Родзевич, я прочла ему кое-что из твоего письма, чувствуя, что озолачиваю, оалмазливаю. В первое твое ты бросилась как с мостов в море – унося с собой и его (слуш <оборвано>). И знаешь, первое, что́ он сказал: М.! Вам надо бы в Россию. – Я похолодела. – Что?! – Да, да, не навсегда, съездить, вернуться, летом, Вам надо, Вас надо там, они тянутся к Есенину, п.ч. не доросли до Пастернака и никогда не дорастут, а Маяковский и Асеев – бездушны, им нужно души, собственной, Вашей. Отсюда Горький, оттуда Пастернак, в две силы, возможно. Нельзя жить своим запасом, Вы 5 лет как уехали…
[И планы – планы
И в ответ моя внезапн<ая> твердая вера, что это будет.
– Знаете ли]
И – в ответ – покой, твердая вера, что это будет <вариант: остолбенение простоты выхода>, «а ларчик просто открывался», и с ним разверзшийся тупик. Первое: не ты ко мне в мою – европейскую и квартирную – неволю, а я к тебе в мою русскую тех лет свободу. Борис, на месяц или полтора, этим летом, ездить вместе, – У-у-ра-ал <под строкой: (почти что у-р-ра-а!)>.
[Реально: ты бы там, а Горький здесь должны были бы поручиться в моей благонадежности.]
Мне это никогда, ни разу не приходило в голову, разве в самом сонном сне. И вдруг, Родзевич – простыми словами, совпадающими с некоторыми твоими окольными – «поэт издалека заводит речь! Поэта – далеко́ заводит речь» – «мне иногда кажется, что наша встреча должна произойти здесь» и т. д.
Борис, ведь это то, что нужно, тебе и мне, единств<енное> – и в этом ПОКОЙ – что возможно. Наезды, набеги. И первый набег – мой. Сможешь ли ты, в полной честности и ответственности за свои слова, дать мне месяц своего лета, в полную собственность, в обоюдное совместное владение. Не Москва, Борис, – слишком много хвостов, от Ланнов до книг и тетр<адей>, разбросанных по бывшим друзьям, не жить, Борис, ездить. Нельзя ли было бы – несколько выступлений, совместных, по городам России, ты с Годом, я с русскими стихотворными Мо́лодцем, Егорушкой, кое-чем из После России. Но – важная вещь, Борис, – мне в России нужно немножко зараб<отать>, чтобы мое отсутствие не легло фактич<еским> бременем на плечи остающихся. Привезти – хоть чуть-чуть. Для этого надо бы устроить в России какую-нибудь мою книгу. Пишу и обмерла: а дорога?? а жизнь??
Für heute – alles[123]. Теперь будешь <оборвано>. Замечаешь, что начала действ<ие> с конца, т. е. с будущего лета: с начала бесконечности. Теперь будешь получать ту скарлатинную, шарлаховую хронику – отрывочками, всего – много, у меня вообще – с пуд неотправленных писем к тебе, начиная с Чехии.
Кончаю просьбой о высылке книг, С. и Родзевичу. В обоих у тебя, что бы ни было, друзья навек. Кстати, Родзевич моряк и как моряк (ведь лучше, чем поэт!) влюблен в твое море (Приедается всё), а С. 12-ти лет сражался на московских баррикадах. Не могу не привести одного совпадения – [твоих лаборантш] стих этого лета:
Маляры-то в поднебесьице —
Это мы-то с жиру бесимся?
Баррикады в пятом строили
Мы, ребятами. История.
Письмо 129<кон. октября 1927 г.>Цветаева – Пастернаку
Борису. – Случай со Шмидтом наводит меня на мысль, что периодическая печать – разврат. Кто бы думал, следя шаг за шагом, что получится такое? Вещь не есть сумма, в периодической же печати даны именно сослагательные, которых нету. Готовая вещь – твоя Москва с аэроплана: настоящее, будущее, чем кончится. Клоки по журналам – булыжники мостовой, которые 1+1+1= не дают ожид<аемого>.
Борис, вчера отсылала с чувством: «а теперь за Федру» и вчера же вечером – но этому предшествовало следующее. Зализывая конверт, заметила, что под Шарлаховой стоит продолж<ение>, а собств<енно> ей конец, но торопясь, не исправила, отправила как есть. Это было утром, а вечером оказалось, что хроника не кончена, и вот каким образом. В ней был пропуск, а именно моего письма к твоему отцу и моих чувств по поводу – и письма и отца.
Откатись со мной на две недели назад. Тогда пакет с каз<енной> печ<атью> пришел не один, с письмом, начинавшимся Chère Madame. Это chère к незнакомому человеку на фоне Горьковского уважаемая, да и без всякого, на моем собственном, с которым слилось, так меня растрогало, взволновало, обнадежило (да, да, и это, хотя не из моего словаря, как душевного, так словесного), что я тут же, с места в карьер написала твоему отцу – уступаю место тетради:
«Письмо к твоему отцу! Два дня живу им, тобой в свете сыновнести, тобой – ребенком. Началом его».