Чрез лихолетие эпохи… Письма 1922–1936 годов — страница 97 из 102

* * *

О себе, вкратце. Получила окольным путем остережение от Аси, что если я сделаю то́-то, с ней случится то́-то – просьбу подождать еще 2 года до окончания Андрюши. Ясно, что не два, а до конца времен. Таким образом, у меня еще два посмертных тома. Большую вещь, пока, отложила. Ведь я пишу ее не для здесь, а именно для там, – реванш, языком равных. Пишу, пока, отдельное. Ряд стихов. Как только дашь наверный адрес – пришлю (боюсь, что и так уже в К<иев> запоздала!). Несколько дней назад тебе писал С.Я., просьбу его можешь исполнить смело, я – порукой.

– А жена? – Жена пока и т. д. – Ой, ой, ой, да ведь это же – разрушать семью! – Хороший, должно быть, человек.

* * *

Очень болен Дмитрий Петрович: грудная жаба. Скелет. Мы с ним давно разошлись, м.б. – он со мной, приезжает, уезжает – не вижу его никогда. Сережа видится в каждый приезд, у Сережи с ним отношения ровнее. Возвращаюсь к Дмитрию Петровичу: положение серьезное, но не безнадежное: при диэте, ряде лишений может прожить очень долго.

* * *

Это лето не едем никуда. Все деньги с вечера ушли на квартиру, как раз и внесла. Все эти годы квартиру оплачивал Дмитрий Петрович, сейчас в связи с лечением не может. Как будем жить дальше – не знаю, ибо отпадает еще один доход (300 франков в месяц, который одна моя приятельница собирала в Лондоне). Словом, верных ежемесячных у нас 700 франков на всё. Пожимаю плечами и живу дальше. (Раисе Николаевне ничего не пиши, о тяжелой болезни сына ты знаешь.)

М.б. Сережа на две недели съездит в деревню, к знакомым рабочим, обещают кормить, так что наша – только дорога. Сейчас он пытается устроиться в кинематографе (кинооператором), у него блестящие идеи, но его всё время обжуливают.

– Так что мой адрес на всё это время – прежний.

Да! ты пишешь о высылке II части Охранной Грамоты, у меня и I нет. Посылал?

Письмо 188<кон. октября 1932 г.>Цветаева – Пастернаку

Милый Борис, я всё горюю о Максе. Не носом в подушку, а – если хочешь – носом в тетрадь, п.ч. от тех слёз по крайней мере хоть что-нибудь остается.

Словом: 20-летие дружбы. Словом: большая тетрадь Живое о живом и ряд стихов, конца которому —

Письмо 189<нач. мая 1933 г.>Цветаева – Пастернаку

Борис, родной, получила от Аси вид Музея с известием о смерти брата. Музей снят сверху, перед ним дом с крестиком: с пометкой: дом, где живет Б.П. – . И, осознавая всё как-то сразу – приняла тебя, Борис, в свою семью.

Письмо 190Пастернак – Цветаевой

<На книге: Борис Пастернак. Стихотворения. В одном томе. Л.: Изд-во писателей в Ленинграде, 1933. Первоначальная надпись стерта и поверх нее написано:>


Марине.

Прости меня.

Целую Сережу. Сергей Яковлевич, простите и Вы меня. Я бы хотел, чтобы главное вернулось.

Я это должен еще заслужить.

Простите, простите. Простите.

Боря

Сначала надписал как книгу. Хоть и горячо, но как ни в чем не бывало; и стер. Потому что никакой книги нет, а только привет, – тебе и Вам. И – никакой надписи, а только:

простите.

Письмо 19127 мая 1933 г.Цветаева – Пастернаку

Борис, простить ведь не за то, что не писал 2 года (3 года?), а за то, что стихи на 403 стр., явно-мои, – не мне? И вот, задумываюсь, могу ли простить, и если даже смогу – прощу ли (внутри себя)? «Есть рифмы в мире сем, Разъединишь – и дрогнет» – вот мой ответ тебе на эти твои стихи в 1925 г. Теперь, не устраняя напряжения: я, опережая твою 403 стр. на 7 (?) лет, это твое не-мне стихотворение, сорифму твою не со мной, с не-мной, свою сорифму с тобой и твою со мной нав<еки> – по праву первенства – утвердила, – право первенства, Борис! – и вот ты, со звуком этого утверждения в ушах, обращаешь его к другому существу. Без моего «Есть рифмы в мире сем» ты бы этих стихов никогда не написал, ты здесь из меня исхо<дил>, из такой-то страницы. После России – и идешь со мной не ко мне. <Над строкой: Если ко мне – возвращаешься (полная рифма).> Плагиат, Борис, если не плагиат образа, смысла и сути.

На 403 стр. сверху надпись: – Если даже не мне – мне. И если даже не мне – мои<вариант: я>. Так книга и останется. (Для ясности: либо стихи написаны мне, либо я их написала.)

Дальше:

Уходит с запада душа —

Ей нечего там делать…

Эти ст<роки> я давно уже (в журнале?) слышу как личное оскорбление, отречение. И ты та́к<тяжко?> можешь меня оскорбить и от меня отречься. Дальше только ведь всё небо <вариант: Разве что еще от всего неба>, на котором ведь тоже «нечего делать» (а? тебе дело в делах).

Борис, рифмы оставь: твоя (с другой) жизнь <вариант: с другой ты можешь>, – перечисли и включи всё, не хочу ни реестра, ни лирики – но рифмовать (дело ТОЛЬКО в слове) себя ты ни с кем кроме меня не можешь – смешно – третейский суд из трех дураков и то рассмеется за очевидностью.

(Только в слове, во всем его, слова, и данного слова – для тебя охвате. Всегда хочу – ясности.)

Пиши стихи кому хочешь, люби, Борис, кого хочешь.

Если <оборвано>

Ты мой единственный единоличный образ (срифмованность тебя и меня) обращаешь в ходячую монету, обращая его к другой. Теперь скоро все так будут говорить. <Над строкой: Мы с вами срифмованы.> А я, тогда, отрекусь. Не вынуждай у меня этого жестокого вопля: (как раньше говорили: Ты мне не пара)

– Ты мне не рифма!

Ибо если я тебе не рифма, то естест<венным>, роков<ым> обр<азом> ты мне не рифма, м.б. лучше, м.б. вернее и цельнее. Тогда уж я свою органическую рифму на этом свете искать откажусь. А на том – всё рифмует <вариант: рифмуем>!

Этого ты не смел сказать, не смел отказаться, на это не смел посягнуть.

* * *

(Аля: «Мама, это Ва́м, наверное…»)

А ВДРУГ – МНЕ?

Тогда, Борис, сияю во всё лицо.


Продолжение

<кон. мая 1933 г.>


<Запись перед наброском:>

(Начало в желтой записной книжечке)


– Зачем с Высокой Болезни снял посвящение? Где мой акростих?

* * *

Здесь верстовое тирэ, Борис. Я это должна была сказать а ты это сейчас должен забыть, чтобы спокойно, с радостью читать меня дальше.

Последнее живое свидетельство о тебе: один из советских писателей, видевший тебя где-то на трамвае с борщом. Я закрыла (мысленно), внешне же опустила глаза и увидела твои над красным морем свеклы, загнанным в судок. (М.б. всё – вранье? Писатели, как знаешь, врут: прозаики. Мы же – свято даже peinlich[167]<вариант: даже klein-lich[168]> правдивы.)

Больше о тебе ничего не знаю.

(Какие жестокие стихи Жене «заведи разговор по-альпийски», это мне, до зубов вооруженному, можно так говорить, а не брошенной женщине, у которой ничего нет, кроме слёз. Изуверски-мужские стихи. Так журавль угощает лисицу или лисица журавля, ты попеременно оба со своими блюдами озер и мозговыми ущельями гор…)

Не знаю, как Женя, я́ в этих стихах действительно – впервые – увидела тебя «по-другому». Это себе (или мне из всех одной – мне) можно говорить такое: взлети над своей бедой – и пой. А если человек не умеет петь? Если эта беда (гора, все Альпы – весь твой тот Кавказ) на нем??

Но м.б. всё это уже древняя история. Пусть. Не забудь, что в стихах всё – вечно, в состоянии вечной жизни, т. е. действенности. Непрерывности действия свершающегося. На то и стихи.

Но – дальше <вариант: минуем>.

* * *

О себе вкратце. Очень мало пишу стихов, очень много прозы, русской и французской. Могла бы быть первым поэтом Франции – у них только Valéry, а тот – нищий, но… всё это окажется после моей смерти, я как всегда вне круга, одна, в семье, с случайными людьми, не могущими знать цены тому, что я делаю (NB! Я не про семью говорю). С – в лучшем случае – «любителями». Мне нужен – знаток. Не могу я, Борис, после 20 лет деятельности ходить по редакциям, предлагая рукопись. Я этого и в 16 лет не делала. И еще менее могу, еще более не могу объяснять в прозе, кто я: известная (??) русская писательница и т. д.

Вот и сижу как филин над своими филинятами. А они – растут.

О своих, вкратце: С. целиком живет – чем знаешь, и мне предстоит беда, пока что прячу голову под крыло быта, намеренно отвожу глаза от неминуемого, ибо я – нет, и главное – из-за Мура. Аля (19 лет) чудно, изумительно рисует и работает гравюру и литографию. Но сбыта, как у моих французских вещей – тоже нет, ибо видят только «знакомые» – и хвалят, конечно.

Мур (1-го февраля, в полдень, исполнилось 8 лет). С виду, да и разумом, да и неразумом – 13, обскакав всё: и рост, и ум, и глупость (у каждого возраста – своя, у меня, никогда не имевшей возраста, всегда была только своя собственная, однородная <пропуск одного слова>) – ровно на пятилетие. Не лирик. Активист. Вся моя страстность, перенесенная в действие. Рву из рук газеты. Мне верит, но любит и делает – свое. Таким, впрочем, был с рождения. Мне он бесконечно – темпом – нравится. Вообще дом разделен на С. + Аля, Мур + я. Внешне – живая я, только красивее, вернее уместнее, ибо – мальчик. Очень красив, но красота еще заслонена своеобразием – образием.

Очень труден – страстностью. Невоздержанность (словесная) моя. Чуть что: «Вы – гадина, гадиной родились, гадиной и остались». И я, ничуть не сердясь: – Всё что угодно, только не гадина, п.ч. гадина, змея: жирная, а я, Мур, худая и