Чтец — страница 19 из 28

себе, что завтра смогу встать, поехать на попутках обратно, смогу учиться дальше, а когда-нибудь начну работать, обзаведусь женой и детьми.

Я был готов понять и одновременно осудить преступление, совершенное Ханной. Но все-таки оно было слишком ужасным. Если я пытался понять его, то у меня возникало чувство, что я не смогу осудить его так, как оно должно быть осуждено. Если же я осуждал так, как оно должно быть осуждено, то не оставалось места для понимания. И все же мне хотелось понять Ханну, ибо своим непониманием я бы снова предал ее. У меня ничего не получалось. Я был готов мучиться над двойной проблемой: осуждением и пониманием. Только двойного решения не находилось.

Следующий день был вновь по-летнему погож. С попутками проблем не возникло, я добрался до дому всего за несколько часов. Я шел по городу с таким чувством, будто отсутствовал долгие годы: улицы, дома и люди казались мне совершенно чужими. Но и чуждый мир концлагеря не стал мне от этого ближе. Впечатления от Штрутхофа встали в один ряд с немногочисленными, уже существовавшими в моем сознании картинами Аушвица, Биркенау и Берген-Бельзена, превратились в такие же расхожие клише.

16

И все-таки я решился на разговор с председателем суда. На разговор с Ханной у меня не хватило сил. Но и ничего не делать я тоже не мог.

Почему у меня не хватило сил на разговор с Ханной? Она бросила меня, обманула, была не такой, какой она мне виделась и какой я ее себе нафантазировал. Да и кем я был для нее? Маленький чтец, который ее развлекал, маленький любовник, который ее забавлял? Может, она и меня отправила бы в газовую камеру, если бы захотела от меня избавиться, но не знала другого способа?

Почему я не мог ничего не делать? Я внушил себе, что обязан не допустить несправедливого приговора. Дескать, надо добиться, чтобы справедливость восторжествовала, невзирая на тайну Ханны, ради которой она пошла на обман, — так сказать, справедливость во имя Ханны и одновременно против нее. Но на самом деле речь для меня шла не только о справедливости. Я не мог оставить Ханну такой, какой она была или хотела быть. Мне нужно было что-то изменить, добиться какого-то влияния на нее, если не прямого, то хотя бы косвенного.

Председательствующий знал нашу семинарскую группу и охотно согласился уделить мне некоторое время после очередного судебного заседания. Я постучался в его комнату, он пригласил меня войти, поздоровался, предложил сесть на стул перед своим письменным столом. Сам он сидел за письменным столом в одной рубашке. Его судейская мантия висела на спинке кресла. Он, вероятно, прислонился к спинке, и мантия как бы сама скользнула вниз. Вид у него был весьма благодушный, он производил впечатление человека, который хорошо поработал и доволен результатами минувшего трудового дня. Без того недоуменного выражения лица, за которым прятался в ходе судебного процесса, он выглядел симпатичным, интеллигентным, невредным чиновником. Он сразу же завел непринужденный разговор, принялся расспрашивать о том о сем. Его интересовало, что думает наш семинар об этом процессе, что собирается делать профессор с нашими протоколами, на каком семестре я учусь, почему пошел на юридический факультет и когда собираюсь сдавать выпускные экзамены. Мол, важно не тянуть с выпускными экзаменами.

Я ответил на все его вопросы. Затем выслушал его рассказ о том, как он сам учился и сдавал экзамены. Вот уж он-то все делал правильно. Исправно посещал лекции и семинары, хорошо учился, успешно и в срок сдал экзамены. Ему нравилось быть юристом, судьей, и если бы вновь пришлось выбирать для себя поприще, он сделал бы тот же самый выбор.

Окна были открыты. На стоянке машин хлопали дверцы, запускались моторы. Я прислушивался к ним, пока они не растворились в общем шуме уличного движения. Потом с опустевшей стоянки стали доноситься голоса играющей детворы. Мне были отчетливо слышны каждый возглас, каждое названное имя, каждое слово из перебранки.

Судья встал, чтобы попрощаться. Пригласил заходить, если у меня опять возникнут вопросы. Или если понадобится добрый совет насчет учебы. Выразил желание получить информацию о результатах работы нашего семинара.

Я вышел на пустую автостоянку. Попросил мальчугана постарше объяснить мне дорогу до вокзала. Мои сокурсники уехали на машине сразу после судебного заседания, поэтому мне надо было возвращаться поездом. Это был вечерний поезд, на котором люди ехали с работы; он останавливался на каждой станции, люди входили и выходили, я сидел у окна, меня окружали то и дело сменявшиеся пассажиры, разговоры, запахи. За окном мелькали дома, улицы, машины, деревья, а вдали виднелись горы, замки и каменоломни. Я видел все это и ничего не чувствовал. Я не чувствовал обиды на Ханну за то, что она бросила меня, обманула, за то, что она пользовалась мною. Мне уже ничего не хотелось делать, чтобы как-то изменить ее. Та притупленность, с которой воспринимались ужасы, всплывавшие в ходе судебного процесса, перенеслась теперь на все мои мысли и чувства последних недель. Вряд ли можно сказать, что я был рад этому. Но мне показалось, что так будет правильно. Теперь я смогу вернуться к своей прежней, обычной жизни.

17

Приговор был оглашен в конце июня. Ханну осудили на пожизненное заключение, остальные получили разные сроки.

Зал суда был полон, как в самом начале процесса. Присутствовали судебный персонал, студенты из нашего и местного университетов, целый школьный класс, множество журналистов, в том числе иностранных, не говоря уж о публике, которая любит ходить по судам. Было шумно. Поначалу никто не обращал внимания на введенных обвиняемых. Постепенно все притихли. Первыми замолкли те, кто сидел впереди. Они принялись подталкивать соседей в бок, оборачиваться к задним рядам. Они шептали: «Глядите-ка!», а те, к кому обращались, в свою очередь также начинали подталкивать соседей, оборачиваться назад, перешептываться. В конце концов в зале суда воцарилась тишина.

Не знаю, представляла ли себе Ханна, как она выглядит. Возможно, именно так она и хотела выглядеть. На ней был черный костюм с белой блузкой, причем костюм был похож своим покроем на форму, что подчеркивалось галстуком на блузке. Я никогда не видел женской эсэсовской формы. Однако, по-моему, не мне одному, но и остальным показалось, что перед нами сидит женщина в черной эсэсовской форме, действительно совершившая все то, в чем обвиняют Ханну.

Публика опять начала перешептываться. В этом шепоте явственно слышалось возмущение. Люди сочли это издевкой над судебным процессом, над приговором и над самой публикой, собравшейся на оглашение приговора. Шум нарастал, раздались гневные выкрики в адрес Ханны. Это продолжалось, пока в зал не вошел суд, после чего председательствующий, бросивший на Ханну недоуменный взгляд, принялся зачитывать приговор. Ханна выслушала приговор стоя, она держалась прямо и ни разу не шевельнулась. Пока зачитывалось обоснование приговора, она сидела. Я не мог оторвать взгляда от ее затылка.

Оглашение приговора длилось несколько часов. Когда все закончилось и осужденных стали уводить, я ждал, что Ханна обернется ко мне. Я сидел на своем обычном месте, где сидел всегда. Но она смотрела прямо перед собой, сквозь присутствующих. Гордый, оскорбленный, отчаявшийся и бесконечно усталый взгляд. Взгляд, не желающий видеть никого и ничего.

Часть третья

1

Все лето после окончания судебного процесса я провел в читальном зале университетской библиотеки. Я приходил к открытию зала и уходил, когда он закрывался. По выходным занимался дома. Я отдавал все время только учебе, поэтому все мысли и чувства, которые были притуплены судебным процессом, так и остались притупленными. Из родительского дома я ушел, снимал комнату. Немногочисленных знакомых, которые пытались заговаривать со мной в читальном зале или во время моих редких походов в кино, я от себя отталкивал.

На протяжении зимнего семестра я по-прежнему чурался людей. Тем не менее группа сокурсников предложила мне поехать с ними на рождественские каникулы покататься на лыжах. Я удивился, но согласился.

Катался на лыжах я не очень хорошо. Однако лыжи любил и не уступал в скорости даже отменным лыжникам. Иногда я выбирал спуски, которые были для меня слишком сложными, рискуя упасть и сломать себе руку или ногу. Я делал это сознательно. Зато я совершенно не сознавал другого риска, что в конце концов меня и подвело.

Я никогда не мерз. Другие катались на лыжах в свитерах и куртках, я же оставался в одной рубашке. Кое-кто лишь головой качал, но меня это подзадоривало еще больше. Разного рода предупреждений я вообще не принимал всерьез. Не мерз я, вот и все. Когда стал кашлять, то решил, что виной тому австрийские сигареты. Потом начался сильный жар, мне он даже нравился. Я чувствовал слабость и одновременно необычайную легкость, все ощущения были приятно приглушены, я был как бы окутан ватой. Я словно парил над землей.

Жар усилился настолько, что меня отправили в больницу. Когда я выписался, отупение прошло. Все вопросы, страхи, самообвинения, угрызения совести, все ужасы и вся боль, которые мучили меня во время процесса, а потом притупились, теперь вновь вернулись и уже не отпускали меня. Не знаю, какой диагноз ставят врачи человеку, который не мерзнет тогда, когда должен мерзнуть. По моему собственному диагнозу, дело было в том, что я страдал притупленностью чувств, которая потом меня отпустила или я отпустил ее.

Когда я кончил учебу и начал стажироваться, настало лето студенческих волнений.[68] Я интересовался историей, социологией и, будучи стажером,[69] довольно часто бывал в университете, поэтому видел там многое. Видел, но ни в чем не участвовал. В конечном счете реформа системы высшего образования волновала меня столь же мало, как и американцы с вьетконговцами. Что же касалось третьей и главной темы студенческого движения, осмысления национал-социализма, то меня отделял от других студентов такой барьер, что участвовать в их агитации или демонстрациях я просто не мог.