Чтец — страница 12 из 27

[2] и древней философско-правовой абракадабры. Свое надменное, высокомерное жеманничанье я принес с собой и на семинар. Но на протяжении зимы я все больше и больше вовлекался в него — не из-за событий, о которых мы читали и слышали, и не из-за рвения, охватившего студентов семинара. Поначалу мне казалось, что я хочу делить со всеми только научное рвение или, скажем, рвение политического или морального свойства. Однако я хотел большего, я хотел быть частью общего рвения. И даже если для других я все еще продолжал оставаться неприступным и заносчивым, у меня во время зимних месяцев было хорошее чувство, что я сделал верный выбор и нахожусь в полном согласии с самим собой, с тем, что я делаю, и с теми, с кем я это делаю.

3

Процесс проходил в другом городе — от нас примерно в часе езды на машине. Я там раньше никогда не был. Меня взял с собой другой студент. Он вырос в том городе и хорошо его знал.

Был четверг. Судебное разбирательство началось в понедельник. Первые три дня ушли на рассмотрение ходатайств защитников о судейской пристрастности. Мы были четвертой группой, которой в день общего допроса обвиняемых предстояло документировать собственное начало процесса.

Под цветущими фруктовыми деревьями мы ехали по горной дороге. Мы были в приподнятом, воодушевленном настроении; наконец-то мы могли на деле показать, к чему все это время готовились. Мы чувствовали себя не просто наблюдателями, слушателями и протоколистами. Наблюдать, слушать и протоколировать было нашим вкладом в пересмотр прошлого.

Здание суда было постройкой рубежа веков, но без пышности и мрачности, которую часто демонстрируют судебные здания того времени. В зале, в котором заседал суд присяжных, слева был ряд больших окон, их матовые стекла не давали разглядеть ничего снаружи, зато впускали много света внутрь. Перед окнами сидели прокуроры, которых в яркие весенние и летние дни можно было различить по одним лишь контурам. Cам суд, три судьи в черных мантиях и шесть шеффенов, восседал во главе зала, справа же находилась скамья подсудимых и защитников, удлиненная из-за их немалого числа столами и стульями до середины зала, до самых рядов с публикой. Некоторые из подсудимых и защитников сидели к нам спинами. Ханна тоже сидела к нам спиной. Я узнал ее лишь тогда, когда ее вызвали, когда она встала и вышла вперед. Конечно, я сразу узнал ее имя: Ханна Шмитц. Потом я узнал также ее фигуру, голову с незнакомо скрученными мне в узел волосами, шею, широкую спину и сильные руки. Она держалась прямо. Она прочно стояла на обеих ногах. Ее руки свободно свисали. На ней было серое платье с короткими рукавами. Я узнал ее, но ничего не почувствовал. Ровным счетом ничего.

Да, сказала она, она хочет стоять. Да, она родилась двадцать первого октября 1922 года под Германштадтом и сейчас ей сорок три года. Да, она работала в Берлине на фабрике «Сименс» и осенью 1943 года пошла в СС.

— Вы вызвались идти в войска СС добровольно?

— Да.

— Почему?

Ханна не ответила.

— Это верно, что вы пошли в СС, несмотря на то, что на фабрике вам было предложено место старшей рабочей?

Адвокат Ханны подскочил:

— Что значит это «несмотря на то, что»? Что это за подтасовка, подразумевающая, что женщинам в то время лучше было оставаться на фабрике на более высоких должностях, чем идти в СС? Делать решение моей подзащитной предметом такого вопроса ничем не оправдано!

Адвокат сел. Он был единственным молодым защитником, все остальные были старыми, и некоторые из них, как выяснилось вскоре, к тому же старыми нацистами. Адвокат Ханны избегал их жаргона и их аргументации. Но он был слишком невыдержан в своем пылу, что вредило его подзащитной в той же степени, что и национал-социалистские тирады его коллег их подзащитным. Хотя он и добился того, что на лице председателя суда промелькнуло некоторое замешательство и он не продолжал больше углублять вопрос, почему Ханна вызвалась вступить в ряды СС, однако впечатление, что сделала она это сознательно и без особой нужды, осталось. То, что один из членов состава суда спросил Ханну, какую работу она ожидала получить в СС, и она ответила, что на «Сименсе», а также на других предприятиях женщины набирались в эти войска для исполнения надзирательских функций, что для этого она вызвалась идти туда и именно такую работу там получила, — не изменило больше ничего в первом негативном впечатлении, произведенном Ханной.

Дальше Ханна односложно подтвердила председателю, что до весны 1944 года она входила в состав охранного подразделения Освенцима и до зимы 1944-45 годов несла службу в небольшом лагере под Краковом, что оттуда она, охраняя колонну заключенных, совершила марш на запад, что она дошла до цели, что к концу войны она находилась в Касселе и с тех пор жила то здесь, то там. Восемь лет она прожила в моем родном городе; это был самое долгое время, проведенное ею на одном месте.

— Не является ли частая перемена места жительства основанием для предположения, что обвиняемая хочет скрыться от суда?

В голосе адвоката слышалась открытая ирония:

— Моя подзащитная каждый раз, меняя место жительства, соблюдала все правила прописки и выписки. Нет никаких оснований предполагать, что она может скрыться от суда, равно как и нет ничего такого, что она могла бы от него утаить. Неужели судье, занимающемуся вопросами взятия под стражу, представляется недопустимым пребывание мой подзащитной на свободе ввиду тяжести деяний, в которых она обвиняется, и ввиду опасности возбуждения общественного мнения? Это, уважаемые судьи, чисто нацистское основание для ареста; оно было придумано нацистами и после них снова устранено. Его больше не существует.

Адвокат говорил со злобным удовольствием, с которым одна спорящая сторона преподносит другой пикантную правду.

Я похолодел. До меня дошло, что я одобрял заключение Ханны под стражу и считал его вполне нормальным. Не из-за тяжести обвинения и силы подозрения, о чем я еще толком ничего не знал, а потому, что тюремная камера напрочь отделила бы Ханну от моего мира, убрала бы ее из моей жизни. Я хотел держать ее от себя подальше, так недостижимо далеко, чтобы она оставалась одним лишь воспоминанием, которым и была для меня все эти годы. Если адвокат добьется успеха, то мне придется быть готовым ко встрече с ней и я должен буду дать самому себе ответ, хочу ли я встречаться с ней и нужно ли мне это. Я не видел причин, по которым суд мог бы отказать адвокату. Если до сих пор Ханна не пыталась скрыться от суда, то зачем ей делать это сейчас? И что такое она могла утаить? Других оснований для ареста тогда не было.

Председатель снова пришел в замешательство, и я начал понимать, что это было его своеобразной уловкой. Как только какое-нибудь высказывание представлялось ему затруднительным и неудобным, он снимал очки, ощупывал говорящего близоруким, неуверенным взглядом, морщил лоб и либо игнорировал высказывание, либо начинал вставлять фразы типа «Значит, вы полагаете…», «Значит, вы хотите сказать…» и повторял потом высказывание в такой форме, которая не оставляла никаких сомнений на тот счет, что он не намерен больше задерживаться на нем и что тут совершенно бесполезно оказывать на него какое-либо давление.

— Значит, вы полагаете, что судья, занимающийся вопросами взятия под стражу, просто придал неверное значение тому обстоятельству, что обвиняемая не ответила ни на одно официальное письмо и ни на одну повестку о вызове, и не удостоила своим посещением ни полицию, ни прокуратуру, ни суд? Вы хотите ходатайствовать об отмене приказа об аресте?

Адвокат подал ходатайство, и суд отклонил его.

4

Я не пропускал ни одного дня судебного разбирательства. Другие студенты удивлялись. Профессор же был рад, что благодаря одному из нас очередная группа узнавала то, что слышала и видела последняя.

Только один раз Ханна посмотрела в ряды с публикой и в мою сторону. Обычно во время всех заседаний, после того как ее вводили в зал и она садилась на свое место, ее взгляд был неотступно направлен на судей. Это создавало впечатление некоторой высокомерности, и такое же впечатление создавало то, что она не разговаривала с другими обвиняемыми и едва общалась со своим адвокатом. Правда, другие обвиняемые переговаривались друг с другом тем меньше, чем дольше длились заседания. Во время перерывов они стояли вместе со своими родственниками и знакомыми, приветствовали их жестами и возгласами, когда видели их утром в зале. Ханна во время перерывов оставалась сидеть на своем месте.

И я видел ее со спины. Я видел ее голову, ее шею, ее плечи. Я читал ее голову, ее шею, ее плечи. Когда речь шла о ней, она держала голову особенно высоко. Когда ей казалось, что с ней поступают несправедливо, что на нее клевещут и открыто на нее нападают, и она пыталась что-то возразить, то она выдвигала плечи вперед, ее шея напрягалась и на ней было отчетливее заметно движение мышц. Ее возражения всегда заканчивались неудачей, после чего ее плечи всегда устало обвисали. Она никогда не пожимала ими, а также никогда не качала головой. Она была слишком напряжена для того, чтобы позволить себе мимолетную легкость пожатия плечами или качания головой. Она также не позволяла себе держать голову наклоненной, равно как не позволяла себе опускать ее или подпирать руками. Она сидела, словно застывшая. Сидеть так было явно до боли неудобно.

Иногда из-под тугого узла волос на ее затылке выбивалось несколько прядей, они завивались, опускались ей на шею и плавно над ней трепетали. Иногда на Ханне было платье, широкий вырез которого позволял видеть родинку на ее левом плече. Тогда я вспоминал, как сдувал с этой шеи волосы и как целовал эту родинку и эту шею. Но воспоминание было одной лишь сухой регистрацией. Я ничего при этом не чувствовал.

Во время всего процесса, растянувшегося на много недель, я ничего не чувствовал, мои чувства были точно под наркозом. При случае я провоцировал их, представлял себе Ханну в тех ситуациях, которые ставились ей в вину, так явственно, как только мог, и так же отчетливо представлял себе ее в тех ситуациях, которые вызывали в моей памяти волосы на ее затылке и родимое пятно на ее плече. Примерно так бывает, если ущипнуть руку, онемевшую от укола с обезболивающим средством. Рука не знает, что пальцы ущипнули ее, пальцы знают, что они ущипнули руку, и мозг в первый мо