Чтец — страница 23 из 27

5

С Одиссеи я начал. Я читал ее, после того как мы с Гертрудой развелись. Ночами я тогда плохо спал; я лежал, не смыкая глаз, и когда я зажигал свет и брал в руки книгу, глаза у меня начинали слипаться, когда же я откладывал книгу и выключал свет, я снова не мог уснуть. Так я стал читать вслух. Это не давало моим глазам закрыться. И по той причине, что в моих спутанных, проникнутых воспоминаниями и грезами, вращающихся мучительным круговоротом дремотных мыслях о моем браке, моей дочери и моей жизни на передний план то и дело выходила Ханна, я начал читать для Ханны. Я читал для Ханны вслух, записывая себя на кассеты.

Прежде чем я отослал ей первые кассеты, прошло несколько месяцев. Сначала я не хотел посылать отдельные части Одиссеи и ждал, пока не запишу на пленку весь эпос. Потом я засомневался в том, что Одиссея покажется Ханне достаточно интересной, и стал записывать также то, что читал после Одиссеи: рассказы Шницлера и Чехова. Потом я никак не мог собраться позвонить в суд, который вынес Ханне приговор, и узнать, где она отбывает наказание. Наконец, я собрал все вместе: адрес Ханны в тюрьме неподалеку от города, в котором проходил ее процесс, кассетный магнитофон и кассеты, пронумерованные в обратном порядке от Чехова через Шницлера к Гомеру. И, в конце концов, я отправил ей посылку с магнитофоном и кассетами по почте.

Недавно я нашел тетрадь, в которой я делал пометки о том, что записывал для Ханны на протяжении долгих лет. Первые двенадцать книжных названий внесены, по всей видимости, в одно время; видно, я читал сначала все подряд и потом понял, что без заметок мне не запомнить, что я уже прочитал. Рядом с последующими названиями иногда стоит дата, иногда ее нет, но я и без того знаю, что первую посылку я отправил Ханне на восьмом и последнюю — на восемнадцатом году ее тюремного заключения. На восемнадцатом году ее ходатайство о помиловании было удовлетворено.

Большей частью я читал для Ханны книги, которые мне самому хотелось читать в данный момент. Записывая Одиссею, мне поначалу было трудно сосредоточиться и читать для Ханны громким голосом так же хорошо, как тихим голосом для себя. Но я приноровился. Недостатком чтения вслух было то, что оно длилось дольше. Зато тогда прочитанное лучше оседало в памяти. И сегодня отдельные места вспоминаются мне особенно отчетливо.

Я читал также то, что уже знал и любил. Так Ханна услышала многие произведения Келлера и Фонтане, Гейне и Мерике. Долгое время я не отваживался читать ей стихи, но потом вошел во вкус, и даже выучил наизусть целый ряд стихотворений, прочитанных мной вслух. Я не забыл их и по сегодняшний день.

В целом названия книг в тетради свидетельствуют о вере в гражданское и просветительское предназначение выбранной литературы. Я также не помню, чтобы я когда-нибудь задался вопросом, не стоит ли мне выйти за рамки творчества Кафки, Фриша, Джонсона, Бахман и Ленца и перейти к чтению экспериментальной литературы, литературы, в которой я не улавливаю сюжета и в которой мне не нравится ни один из героев. Я понимал так, что экспериментальная литература экспериментирует с читателем, а это было не нужно ни Ханне, ни мне.

Когда я начал писать сам, я начитывал ей на кассету и написанное мной. Я диктовал свою рукопись и перерабатывал потом машинописный экземпляр, пока у меня не появлялось чувство, что сейчас он готов. Зачитывая его, я подмечал, верным было это чувство или нет. Если нет, я мог еще раз все переработать и наложить новую запись на старую. Однако такой метод мне не нравился. Я хотел, чтобы чтение на кассету завершало мой рабочий процесс. И Ханна стала для меня той инстанцией, ради которой я еще раз собирал воедино всю свою силу, всю свою творческую энергию, всю свою критическую фантазию. После этого я мог отсылать рукопись в издательство.

Я не записывал на кассеты никаких личных замечаний, не спрашивал о Ханне, не сообщал о себе. Я зачитывал название произведения, имя автора и потом сам текст. Когда текст подходил к концу, я делал короткую паузу, захлопывал книгу и нажимал на клавишу «стоп».

6

На четвертом году нашего многоречиво-лаконичного контакта я получил такое послание: «Парнишка, последняя история была особенно интересной. Спасибо. Ханна.»

Бумага была в линейку — вырванная из школьной тетради страница с ровно обрезанным краем. Послание располагалось в самом верху страницы и занимало три строки. Оно было написано синей, мажущей шариковой ручкой. Ханна сильно нажимала на нее, выводя буквы так, что написанное выдавилось на обратной стороне. Адрес тоже был выведен с силой; приглядевшись, его отпечаток четко можно было разобрать в верхней и нижней половинах сложенного вдвое листа.

На первый взгляд можно было подумать, что это детский почерк. Но то, что в почерке детей бывает неуклюжим и беспомощным, здесь было насильственным. Здесь так и проглядывало сопротивление, которое нужно было преодолеть Ханне, чтобы соединить линии в буквы, а буквы в слова. Детская рука хочет отклониться то туда, то сюда и должна обязательно придерживаться связной колеи, прокладываемой почерком. Рука Ханны никуда не хотела отклоняться и должна была испытывать какие-то внутренние толчки для продвижения вперед. Линии, образовывавшие буквы, начинались все время сызнова, при движении руки вверх, при движении руки вниз, перед закруглениями и завитками. И каждая буква завоевывалась заново, располагалась то прямо, то косо и зачастую была также разной высоты и ширины.

Я прочел послание и весь наполнился радостью и ликованием. «Она пишет, она пишет!» За все эти годы я прочитал о неграмотности все, что только можно было найти. Я знал, какую беспомощность испытывают неграмотные люди в повседневных жизненных ситуациях, при нахождении нужной улицы, нужного адреса или при выборе какого-нибудь блюда в ресторане, я знал, какая нерешительность одолевает их, когда они следуют заданным образцам и совершают привычные, проверенные действия, я знал об огромной энергии, которая уходит у них на то, чтобы сберечь в тайне свое неумение читать и писать, и которую это неумение забирает у самой жизни. Неграмотность — это духовное несовершеннолетие. Найдя в себе мужество научиться читать и писать, Ханна сделала шаг от несовершеннолетия к совершеннолетию, просветительский шаг.

Я рассматривал почерк Ханны и видел, сколько силы и борьбы стоило ей написание этих строк. Я гордился ею. Одновременно мне было печально за нее, печально за ее поздно начавшуюся, неудачную жизнь, печально за опоздания и неудачи жизни вообще. Я думал о том, что если время упущено, если кто-то слишком долго от чего-то отказывался, если кому-то слишком долго в чем-то отказывали, то это что-то приходит уже слишком поздно, даже тогда, когда в итоге налегаешь на него со всей силой и встречаешь со всей радостью. Или понятия «слишком поздно» не существует, а существует только «поздно», и не лучше ли во всяком случае «поздно», чем «никогда»? Не знаю.

За первым посланием стали приходить следующие в непрерывной последовательности. Это всегда были короткие строки, выражение благодарности, желания получить еще что-нибудь из творчества того или иного автора, или ничего не слышать больше о нем, замечание о каком-нибудь авторе, стихотворении, рассказе или персонаже из того или иного романа, наблюдение из тюремной жизни. «Во дворе уже цветут розы», или: «Мне нравится, что этим летом так много гроз», или: «В окно я вижу, как птицы собираются в стаи, чтобы лететь на юг» — нередко только сообщения Ханны побуждали меня обратить внимание на розы, летнюю грозу или стаи птиц. Ее замечания относительно литературы зачастую были на удивление меткими. «Шницлер лает, Стефан Цвейг — дохлая собака», или: «Келлеру нужна женщина», или: «Стихи Гете как маленькие картинки в красивых рамках», или: «Ленц наверняка пишет на пишущей машинке». Поскольку она ничего не знала об авторах, она предполагала, что они были ее современниками, если, конечно, это не исключалось какими-нибудь слишком явными признаками. Я был поражен, как много старых произведений в самом деле читается так, словно они были написаны совсем недавно, и тот, кто не знаком с историей, в первую очередь может принять жизненный уклад былых времен за жизненный уклад каких-нибудь дальних стран.

Я Ханне никогда не писал. Но я продолжал читать ей на кассеты дальше и дальше. Когда я уехал на год в Америку, я присылал ей кассеты и оттуда. Когда я был в отпуске или когда у меня было особенно много работы, чтение на очередную кассету могло затянуться; я не устанавливал твердого ритма записи, а отсылал кассеты или каждую неделю, или каждые две недели, или только через три-четыре недели. То, что Ханне, после того, как она сама научилась читать, мои кассеты могли стать ни к чему, меня не волновало. Пусть она себе читает, думал я. Чтение вслух было моим способом обращения к ней, разговора с ней.

Я сохранил все ее послания. Ее почерк меняется. Сначала она заставила буквы склониться в одном направлении и придала им нужную высоту и ширину. После того как ей это удалось, она стала писать свободнее и увереннее. Беглости она никогда не достигла. Но она приобрела что-то от строгой красоты, свойственной почерку пожилых людей, которые в своей жизни писали мало.

7

Тогда я не задавался мыслью о том, что Ханна в один прекрасный день выйдет на свободу. Обмен приветствиями и кассетами сделался таким естественным и привычным, а Ханна таким ненавязчивым образом была для меня близкой и в то же время далекой, что я мог бы бесконечно долго довольствоваться существующим положением вещей. Это было удобно и эгоистично, я знаю.

Потом пришло письмо начальницы тюрьмы:

«Уже не один год фрау Шмитц ведет с Вами переписку. Это единственный контакт, который фрау Шмитц поддерживает с внешним миром, и поэтому я обращаюсь к Вам в этом письме, хотя я не знаю, насколько Вы близки с ней и в каких отношениях с ней состоите: в родственных или дружеских.

В следующем году фрау Шмитц снова будет подавать ходатайство о помиловании, и у меня есть все основания предполагать, что комиссия, занимающаяся рассмотрением ходатайств о досрочном освобождении, удовлетворит его. Тогда фрау Шмитц вскоре выйдет на свободу — после восемнадцати лет тюремного заключения. Разумеется, мы можем найти ей квартиру и работу или, по крайней мере, постараемся найти; с работой в ее возрасте будут проблемы, даже если она еще абсолютно здорова и проявляет в нашем швейном цеху хорошие способности. Но, я думаю, будет лучше, если вместо