– Расскажи про себя,– повернувшись ко мне, сказала она.
А я вдруг застеснялся себя, своей плоти, и торопливо закутался в одеяло.
– Для порядка надо бы признаться, что за долгую жизнь во мне скопилось немного грязи. Но я никому об этом не скажу. И тебе тоже.
– Ты просто так говоришь, на всякий случай?
– Да, предвидеть всякие случаи – моя специальность.
Я так энергично притянул ее за шею, что соски всколыхнувшихся грудей защекотали мое плечо.
– Ты меня не боишься? – шепнул я.
– С какой стати? – почти беззвучно ответила она. – Ведь я тебя выдумала.
Ты – мое представление о мужчине, которого я могла б полюбить, если бы встретила.
Потом она упала навзничь, и все повторилось. Но на этот раз мы не спешили, прислушиваясь к тому, что с нами творится, и слышали, как пульсирует кровь, подгоняемая неутомимым мотором сердец, и ловили отдельные слова недоговоренных признаний, скомканных откровений, отдельные неясные ноты то ли смеха, то ли плача.
Потом она повернулась ко мне спиной и замерла. В конце концов я даже встревожился.
Стал осторожно пересчитывать пальцем круглые камушки ее позвонков.
– Я обошел полсвета, чтобы позаимствовать, что удастся, из опыта человечества. Была у моего поколения такая навязчивая идея. Не погоня за радостями жизни, а составление как можно более полного реестра вариантов людской судьбы.
После минутного молчания она сонно спросила:
– Ну и что?
– Ну и ничего. Ничего не сохранилось. Каждые семь лет начинаю все заново.
– Я сплю.
– Хорошо, спи.
– Я сплю, чтобы во сне отвести тебя туда, где я побывала.
– А потом я тебя поведу по лесным тропкам на север, на мою больше не существующую родину, в мой разграбленный дом и на мою высохшую реку. Но ты не бойся, там будет все как было.
– Я сплю.
– А я уже иду за тобой.
Но ведь я не могу никуда уйти, пока не решится, пока не распутается мое дело. Да, у той было точно такое же маленькое ушко, и в какой-то момент оно стало таким же розово-прозрачным, будто в ушной раковине вспыхнул светлячок. Я громко вздохнул. Она не откликнулась. Лежала не шевелясь, я не слышал дыхания, и только ее тепло меня согревало, нежное, отмытое от экзотических запахов, будто знакомое испокон веку тепло.
Кто-то когда-то сказал, что только боль и страдания рождают красоту. Но что такое красота. Никто не может определить, хотя всякий знает. Впрочем, у каждого красота своя. Даже у тех, кто утверждает, что красоты нет ни вообще, ни в частности.
Во мне опять начала функционировать железа, вырабатывающая импульс к жизни. Он разносится по организму нервными волокнами, а возможно, артериальной кровью. Хорошо это или плохо. Наверняка слишком поздно. Можно ли начать все сначала. Все – вряд ли. Даже если разбудить спящее сердце или гипофиз.
Она вдруг вздохнула, словно сдерживая рыдание.
– Проснулась? – шепнул я.
– Который час?
– Все тот же. Солнце еще не село.
– Мне холодно.
– Иди сюда, прижмись ко мне. Я тебя согрею.
Она сонным движением повернулась ко мне, а я прикрыл ее собою.
Почувствовал на шее легкое дыхание, словно щекочущее прикосновение весенних трав. Будь что будет, подумал.
Откуда-то, вероятно, как всегда, с севера, прилетел ветер. Крадучись пробежался по крышам, подергал неплотно закрытое окно и в конце концов загудел в тесных ущельях улиц. Все в порядке, подумал я. И хватит. Хорошо бы теперь оказаться дома, заварить чай, залечь в кровать и все обдумать.
Разобрать пеструю мозаику событий последних дней. Рассмотреть каждый кусочек на свет. Слишком их много. А мне с годами нужно все меньше.
Но ведь у меня нет дома. Я уже никогда не вернусь в него навсегда. То есть буду в нем, но только одной ногой. А мыслями стану то и дело убегать на ночные площади и пустые темные улицы. Я ведь ничего не забуду. А может, в какой-то момент забуду, если добросердечный комиссар Корсак в двух словах разъяснит загадку, и окажется, что напрасно я столько дней ел себя поедом, и я вернусь к однообразной повседневности, с облегчением погружусь в обыденность, которая стоит костью в горле.
Ветер гудел, стонал, подвывал, и иногда сквозь эту мрачную какофонию пробивался робкий голос костельного колокола. Женщина рядом со мной, по-видимому, спала.
Последние несколько дней меня время от времени сотрясают короткие пароксизмы дрожи. Мой организм, запутанный клубок биологических, электрических и бог весть каких еще процессов, этим прежде мне незнакомым симптомом эпилепсии меня предостерегает. Но от чего предостерегает.
В темных чердачных катакомбах вдруг что-то затрещало и заскрежетало.
Волосы пошевелил невесть откуда взявшийся ветерок или сквозняк.
Она судорожно вздохнула.
– Что? Что с тобой? – шепнул я в давно погасшее ухо. – Дурной сон приснился?
– Я должна тебе кое-что сказать.
– Что-то плохое?
Она немного помолчала. Какая-то бумажка, упав с подоконника, задумчиво скользила по простым сосновым доскам пола.
– Я попала в автомобильную катастрофу. Разбилась в Нижней Силезии, когда возвращалась из-за границы. Машина на свалку, а я – в маленькую паршивенькую больницу.
Она лежала, оцепеневшая, в моих объятиях. Я знал, с самого начала чувствовал, что она хочет мне что-то сказать. Невольно затаил дыхание.
– Мне там сделали переливание крови,– тихо и хрипло продолжала она.-
Представляешь, и каких условиях. А я была без сознания.
Мне стало не по себе, хотя я еще не понимал, к чему она клонит. Кто-то что-то кричал в бездонном ущелье улицы, но ветер заглушал слова.
– В меня впрыснули смерть. Я ношу в себе смерть, – и прижалась к моему боку, а я легонько провел пальцем по ее щеке, но щека была сухая.
Я коснулся ее лица, хотя внутри у меня все оледенело. Казалось, сердце перестало биться и я никогда не смогу вздохнуть. Задавать вопросы я боялся. А она молчала.
– Ты меня слышишь? – шепнула она наконец.
– Слышу, – мертвым голосом сказал я.
Где-то упала черепица. По темно-синему небу ошалело мчались черные тучи без единого пятнышка света.
– Ты меня возненавидишь?
Я не знал, что ответить. Все разом закрутилось в моей только-только перестающей болеть голове. И невольное желание выскочить из-под одеяла и убежать, и холодный, приковывающий к земле ужас, и спазм сожаления, что так внезапно, и прилив страшной досады, и паническое смятение, и робкое напоминание, что вести себя все же надо прилично, и колючая злость. А она лежала на моей груди и ждала приговора.
– Скажи что-нибудь.
– Что я могу сказать. Ты точно знаешь?
– Точно.
Как это сейчас просто. Везде и со всяким может случиться. Но почему именно со мной. И я увидел, опустив веки, как она идет в своем старомодном костюмчике по скверику за музыкальной школой, но уже не таинственная и не загадочная. Обыкновенная больная женщина. И увидел ее, обнаженную, с подносом в вытянутых руках, – уже не образ любви, а прокаженную.
– Тебя хорошо обследовали?
– Да, меня хорошо обследовали.
Она как будто нарочно меня передразнила. Наверняка потому, что боялась сказать больше. И я не искал слов. Мы лежали, прижавшиеся друг к другу и разделенные ужасной бедой.
– Я чувствую, что ты хочешь уйти, – шепнула она.
– Просто я потрясен.
Мы слышали ветер, но не прислушивались к нему. Мы прислушивались к себе.
– Ты меня возненавидишь, – шепнула она, как ребенок.
А во мне все окончательно рассыпалось. Да ведь она сейчас засмеется и, мурлыча что-то себе под нос, пойдет заваривать чай. Ведь я не знаю, когда она говорит правду, а когда фантазирует. Мы с ней еще не успели съесть вместе пуд соли.
Но она не засмеялась и не пошла заваривать чай. Лежала рядом со мной и, видно, чего-то ждала. Я коснулся ее щеки. Щека была сухая. Коснулся века.
Оно тоже было сухое.
– Не знаю, – вздохнул я.
– Чего ты не знаешь?
– Вообще ничего.
Она отодвинулась, перевернулась на спину. В комнате, обитой, как склад, древесно-волокнистыми плитами, было уже темно. В белках ее глаз сверкали голубоватые искорки, но я думал о другом.
– Я не буду плакать. Как есть, так есть, – тихо сказала она в пространство.
Могла меня предупредить. Возможно, я бы все равно за ней пошел. Завлекла в западню, подумал я. Какая гадость. Нестерпимо захотелось прочистить горло, выплюнуть засохшую слюну.
Этого не может быть, вздрогнул я, глядя в окно. За окном посветлело.
Наверно, ураган где-то раздул пожар. Но свет у испода неба был зеленоватый и холодный. Неужели так быстро пролетела на крыльях вихрей ночь.
Я возвращался по Краковскому Пшедместью. Дикий порывистый ветер носился взад-вперед, срывал с мужчин шляпы, а дамам задирал юбки. Все прочитанные газеты Варшавы взмывали в небо, как воздушные змеи. Этот город с незапамятных времен живет в лихорадке. Иногда температура снижается, но гораздо чаще подскакивает выше нормы.
Перед каким-то правительственным зданием, на стенах которого остались засохшие следы от разбитых яиц, лежали в спальных мешках несколько мужчин – голодовка протеста. Над ними висели плакаты, а рядом были укреплены щиты с требованиями. Чтобы отогнать тягостные мысли, я остановился и попытался прочитать ультиматумы. Но они были чересчур сложны и касались неясных и неизвестных мне проблем. Один голодающий из-за своей толщины не помещался в мешке. Ерунда, подумал я. Со временем жар спадет, и опять лет двадцать будет тишь да гладь.
Возле костела Святого Креста я увидел Анаис. Она сидела на нижней ступени лестницы в каком-то бурнусе или утепленной хламиде. Перед ней стояла тарелочка с одной-единственной измятой сотней. Но тарелочка была изящная, мейсенского фарфора.
– Добрый день, – пропела Анаис сладким голосом. – Вашему американскому другу минуту назад стало плохо. Он осматривал костелы и упал вон там, около памятника Копернику. Поторопитесь, он лежит в гастрономе, в
«Деликатесах».