Что было на веку... Странички воспоминаний — страница 11 из 70

Максим Джежора, белорусский партизан, пришел со стихами, ко­торые привлекли внимание руководителя одного из поэтических се­минаров — Владимира Луговского, а позже вместе со Львом Устино­вым написал пьесу «Правда об его отце», которая была поставлена в Московском драматическом театре имени Станиславского. Через не­сколько лет после окончания учебы объявился в «Огоньке» с прозой о Средней Азии, где не раз бывал, начиная еще со студенческих вре­мен, и выпустил сборник рассказов «Конец караванной тропы».

Увы, по причине ли богемных привычек, «любвеобилия» ли, при­страстия к «зеленому змию», но его собственная «тропа» стала как-то петлять и, наконец, безвременно оборвалась. А те ранние строки помнятся:

Может, не было никогда начала?

Свет бежит по комнате, скользя...

Девочка задумчиво сказала:

— Любовь похоронить нельзя!

...Говорила: погибну с песней, —

Но пуля разбила рот.

Глухие леса на Полесье.

Зима. Сорок третий год...

И нельзя застонать от боли,

Упала в сугроб ничком...

За лесом широкое поле,

Зарево над городком.

Потом в плащ-палатку

Завернули ефрейтора Натку

И бережно так, руками,

Чтоб не сделать больно невзначай,

Обложили мерзлыми кусками,

И — прощай!

Я ушел. А ветер

Раздувал сугробы в порошок.

Никогда теперь на свете,

Ни за что не будет хорошо!

Может, не было никогда начала?

Свет бежит по комнате, скользя.

Девочка задумчиво сказала:

— Любовь похоронить нельзя.

Тише, скромнее и горделивее прожил жизнь бывший артиллерий­ский офицер Константин Левин. Он пришел в институт после тяже­лого ранения. Был страстным поклонником Пастернака, Сельвинского и ныне почти забытого Дмитрия Петровского, которых упоенно цитировал наизусть. Впрочем, едва ли не от него я впервые услышал и стихотворение Твардовского «В тот день, когда окончилась вой­на», ставшее Косте очень близким: он и сам писал о тяжести войны и страшных потерях. Впоследствии Константин Ваншенкин вспоми­нал, как в институтских коридорах «заворожено бормотали» строки левинских стихов «Нас хоронила артиллерия», увидевших свет лишь в начале «перестройки». Когда же он прочел их на одном нашем ли­тературном вечере, то вызывающие строки о столичных «фрайерах» и торопливых кропателях мемуаров о войне вызвали в зале среди гостей неодобрительный шумок. Тем не менее, Костя дочитал сти­хотворение до конца.

Он вообще умел стоять на своем и, попав под удар в пору печаль­но знаменитой «борьбы с буржуазным космополитизмом», держал­ся мужественно и достойно. Защита его диплома проходила со скри­пом, хотя, помнится, и председатель Государственной экзаменаци­онной комиссии Константин Симонов, и рецензировавший рукопись Ярослав Смеляков отнеслись к этим стихам с явным интересом и со­чувствием. Но под давлением дирекции дипломанту поставили все­го лишь тройку.

Впоследствии он работал, вернее — подрабатывал к пенсии — литературным консультантом, добросовестно читал чужие рукопи­си, старался помочь авторам. Однажды в «Комсомольской правде» было даже напечатано восторженное письмо некоего юноши о том, как ему повезло встретить такого советчика.

Стихов же Левин не публиковал до самой смерти (в ноябре 1984 от тяжелейшего рака). И лишь потом, благодаря хлопотам однокашников — Ваншенкина, Евгения Винокурова, Расула Гамзатова и Владимира Соколова — вышла книга «Признание».

Не намного дольше «задержался» на Земле приятельствовавший с Левиным Гриша Хейфец, принявший псевдоним Куренев, былой разведчик, весельчак и анекдотист, за которым в институтские годы числилось немало забавных проделок.

Идет, например, экзамен по западной литературе у блестящего лек­тора Льва Галицкого. В аудитории благоговейная и опасливая тишина. И вдруг — некий загробный глас: «Костя, Костя, какой у тебя билет?» Немая сцена... И снова — «Костя! Костя!...». Это Гриша пробрался в нижний этаж и, припав к водопроводной трубе, осведомляется (по его представлению, шепотом!), не приняв в расчет гулкого резонанса.

Галицкий чуть со смеху не помер... Увы, о другом трагикомическом сюжете узнать уже не смог: год спустя он скончался среди лета, и за­меститель Гладкова дал директору телеграмму, в которой экономно уместил все новости: «Галицкий умер. Ремонт идет полным ходом».

После института Гриша, как и его жена Галя, много переводил с белорусского. В восьмидесятых годах пережил тяжелый инсульт и с трудом передвигался по квартире, не утратив, однако, ни юмора, ни всегдашней доброжелательности. Последняя книга Куренева вышла уже после его смерти, иные стихи из нее охотно поют под гитару.

Почти безусым, хорошеньким мальчиком помнится мне Игорь Кобзев. Поначалу мы все к нему хорошо относились, а кое-кто из де­виц просто млел. Он был влюбчив и сам. То я встречал его на сво­ем Арбате дежурящим возле парикмахерской в ожидании охораши­вающейся там Дины Светловой (несколько лет спустя сам пережи­ву сильное увлечение ею, работавшей, как и я, в редакции журнала «Огонек»), и он тут же читал новые стихи:

В памяти речи твои и ласки,

Их до встречи не донесу.

И вспоминаются страшные сказки

Про заблудившегося в лесу.

То плутал он уже в другом лесу — увивался за новым секретарем учебной части, бойкой, веселой (и это несмотря на долгое пребыва­ние в числе угнанных в Германию!) и, конечно же, тоже хорошень­кой Галей Каманиной, по прозвищу Гога.

Смешливые наши однокурсницы Инна и Рита увековечили этот «роман» в одной из своих песенок, где Игорь выступает под клич­кой Гарик. И стоило ему, строгому старосте курса и комсомольскому вожаку, подступить к ним с какой-либо нотацией, в ответ разда­валось дуэтом:

Подвальчик, бульварик

И маленький Гарик,

Что колет для Гоги орех...

Давно это было,

А было — так сплыло,

А сплыло — так значит, не грех!

Гарик густо краснел и спешил ретироваться...

Десятилетия спустя он встретит обеих в Доме литераторов и ки­нется обнимать их, пораженных его видом, шепелявя беззубым ртом: «Девчонки! Девчонки!»

Но до этого сколько всего будет!.. Вероятно, Игорь, любивший Ахматову и многие ее стихи знавший наизусть, мучительно пытал­ся понять и принять ждановскую «анафему» ей. Похожие операции проделывали тогда над собой многие, но все же не торопились обле­кать это в стихи вроде сочиненных Кобзевым:

Ваш домик с пачками любовных писем,

С гаданьями о собственной судьбе

От планов пятилетки независим.

Живите сами по себе!

Коготок увяз — всей птичке пропасть!.. Первым что-то неладноее почуял проницательный Левин, почти всегда говоривший с Игорем ироническим, поддразнивающим тоном. Он как в воду глядел; Кобзев поплыл по тогдашнему «течению», оказался «на коне» в космополитическую кампанию, пользовался благосклонностью в ЦК комсомола и в скором будущем как вполне благонадежный был послан в заграничную поездку. Доверие оправдал, пополнив массив тогдашних «разоблачительных» о «гнилом» Западе стихов: хожу, дескать, по этому Лондону, и ничего мне тут не мило, а душа — в Москве, где у сына зубки режутся.

«Резались зубки» и у самого поэта: тогда же, в начале 50-х, он приносил мне в «Огонек» проработочную статью о поэзии Алексан­дра Межирова под характерным язвительным названием «Цветочки на знаменах».

Большой карьеры Игорю почему-то все же сделать не удалось. В конце 60-х годов он круто повернул руль в крепнущем крикливо­патриотическом направлении. В 1971 году вышла книга его «соот­ветствующих» стихов, и я не выдержал, написал рецензию, которую последовательно «забоялись» поместить «Липтазета» и «Литератур­ная Россия». Отважилась лишь «Комсомолка». В рецензии с горе­чью говорилось о «становящейся уже «модной» у некоторых поэтов фигуре «лирического героя», назойливо пристающего ко всем с воп­росом, «уважают ли» они родной пейзаж, и с какими-то туманными и, в сущности, «не гигиеничными» намеками, что у всех, кроме него самого и его друзей, не хватает любви к родине и ее людям».

А все-таки ныне, на склоне лет, больше вспоминается мне не оз­лобленный и уронивший свой талант человек, а зеленый юнец, чи­тавший мне в арбатских переулках стихи о друге, чья внезапная смерть обострила у поэта восприятие жизни и все стало томительно прекрасным, как будто накануне собственного прощания с миром. Увы, в памяти остались лишь самые-самые осколки:

Ведь и я люблю никак не меньше...

Опрометчивые руки женщин.

Или смерть моя близка?!

Помнится и такая картинка: слегка заспанный, Игорь возникает в дверях нашей аудитории и вдруг с комическим пафосом декламиру­ет на пороге строчки из «свежих», недавно прочитанных стихов однокурсника — Васи Федорова:

А на виске две жилки бьются:

Как поступить? Как поступить?

Переступить или вернуться?

Переступить или вернуться?

И решено — переступить!

И «мужественно» входит в аудиторию.

Право, жаль нашей, в том числе и его, кобзевской, молодости, кото­рая так была полна оптимизма, надежд на будущее, доверия к миру.

Но — «кто-то камень положил в ее протянутую руку»!

Помимо громов и молний, гремевших надо всей отечественной духовной жизнью в виде «исторических», как их велеречиво имено­вали в печати, постановлений ЦК партии о литературе и искусстве, залетали в наши аудитории и более мелкие «шаровые молнии». Что за монстры по временам угрожающе возникали на кафедре!

Один Михаил Кузьмич Добрынин со своим курсом истории рус­ской критики чего стоил! Вот лишь один из его лекционных перлов: «Ленин пишет Горькому: «Вы хочете показать... но ваше намерение...». И такой человек не только преподавал, но и восседал в печальной па­мяти Главреперткоме, ведавшем театральным репертуаром! Расска­зывали, что, потрясенный добрынинской «логикой» автор какой-то не пропущенной пьесы воскликнул: «Ну так вы и Шекспира запре­тить можете!», и услышал в ответ: «Надо будет — и запретим!»

Того же поля ягоды были и быстро промелькнувший «специалист» по русской литературе, оставшийся в институтском фольклоре как «подполковник Головенченко», и — в особенности — плеяда препо­давателей марксизма-ленинизма, тупо и безграмотно излагавших вы­сочайше утвержденные азы и оживлявшие аудиторию лишь анекдоти­ческими ляпсусами. « ...Пуля Каплан попала вождю мирового проле­тариата в становой хребет», — патетически возглашал М. Леонтьев, а Шестаков, делая экскурс в историю французской революции, сооб­щал, что «целевая установка царя (!) была бежать за границу».