На обороте была приписка:
«Дорогой Андрей Михайлович!
Не найдется ли у Вас экземпляра «Салтыкова-Щедрина», чтобы дать возможность ознакомиться моему корреспонденту с «мнением выдающегося ума» по вопросу о значении названного сатирика? Был бы Вам очень признателен.
Ваш А. Твардовский».
В этой, слегка лукавой приписке, «передаривающей» мне звание «выдающегося ума», речь шла о моей книге, вышедшей в серии «Жизнь замечательных людей».
А. Хлебников был не одинок: Евгений Евтушенко, прочитав книгу, позвонил мне:
— Знаешь, на кого похож твой герой?
— На кого? — спросил я, честно сказать, предугадывая ответ, потому что эта параллель и у меня давно возникла.
— На Твардовского!
И впрямь, обоих роднит и мужественная борьба за «расширение арены правды» в литературе, говоря словами сатирика, и страстная привязанность к своему журнальному детищу, и даже некоторые черты характера (резкость и в то же время отзывчивость, доброта, щедрость). Твардовский мог бы с гордостью повторить о «Новом мире» то, что сказал Щедрин о своих «Отечественных записках», — что журнал этот «представлял дезинфектирующее начало в русской литературе и очищал ее от микробов и бацилл».
Признаться, горестной неожиданностью было для меня, когда после выхода книги Твардовский как-то при встрече сказал, что не дочитал ее: «как-то не захотелось».
Однако это был еще не конец «щедринского сюжета».
Летом 1969 года я какое-то время жил в том же писательском поселке Пахра, где и Твардовский.
Решаюсь рассказать об одном тогдашнем эпизоде, относящемся к общеизвестной «слабости» Александра Трифоновича, которую недоброжелатели злорадно смаковали. Одно время мы с женой жили на даче прозаика Николая Гавриловича Жданова и его жены Ираиды Михайловны. Нина прихворнула, и однажды утром я вышел на веранду, где мы все обычно завтракали, один и вижу, что за столом сидит и «поправляется» Твардовский.
Он явно растерялся, что я застал его за этим занятием, и даже стал со мной обниматься, чего прежде и в заводе не было.
Но самое неожиданное и очень трогательное было потом. Узнав, что больная Нина находится здесь же, Александр Трифонович, собравшись домой, подошел к окну комнаты, где она лежала, и, приподнявшись на цыпочки, чтобы быть лучше расслышанным, сказал буквально следующее:
— Нина Сергеевна, пожалуйста, не думайте плохо о Марии Илларионовне!
Его явно ранили ехидные пересуды насчет таких его вынужденных хождений к знакомым и какие-то, то ли и правда достигавшие его слуха, то ли просто мерещившиеся ему, «шпильки» по адресу жены.
Это было тяжелейшее для него время: журнал подвергался все усиливавшимся нападкам, поэта откровенно побуждали к уходу. Однажды после разговора с ним на даче, где мы с женой обитали, я пошел проводить Александра Трифоновича. Идем, разговариваем, сворачиваем на улочку, где стоит его дача, и вдруг он резко останавливается: смотрю по направлению его взгляда и вижу возле его дачи черную машину. Видно, опять незваные гости со всякими уговорами!
И вот чуть ли не в тот же день Твардовский и говорит:
— А вы, Андрей Михайлович, мало написали о конце «Отечественных записок»!
— Да вы ж сказали, что не дочитали?!
— Нет, дочитал, дочитал...
Драма щедринского журнала, закрытого властями, явно была в эту пору остро близка ему. Свора «гончих» росла с каждым днем: письмо одиннадцати писателей в софроновском «Огоньке» об идейно-порочной линии «Нового мира», «открытое письмо» Твардовскому от некоего рабочего, Героя Социалистического Труда с аналогичными обвинениями и т. д., и т. п.
В январе 1970 года исполнилось семьдесят лет Исаковскому.
И хотя к той поре Александр Трифонович стал более критически относиться к творчеству своего старого, со смоленских лет друга, но продолжал всячески подбадривать МихВаса, как издавна его именовал, во время его все усиливающихся болезней, убедил написать книгу воспоминаний «На ельнинской земле» (и опубликовал ее в журнале), а уж в самом юбилее принял живейшее участие (при его-то общеизвестной нелюбви к подобным торжествам!).
Главное чествование происходило в концертном зале имени Чайковского. Встреченный особенно шумными аплодисментами, Твардовский прочел свое «открытое письмо» юбиляру, напечатанное в первом номере «Нового мира». Сидя в многолюдном президиуме неподалеку от высокопоставленного работника ЦК КПСС, я заметил, с каким напряжением слушал тот выступление «крамольного» поэта: бессознательно даже принял такую позу, словно надлежало вот-вот «реагировать», «вмешаться» (хотя — как же именно?! Прервать оратора? Кинуться выключать микрофон?! Но «боевая готовность» была!)
После речи друзья обнялись. Кто-то сделал снимок: Александр Трифонович как-то устало положил голову на плечо Исаковскому и замер с закрытыми глазами.
Когда Твардовского уже не стало, писатель Михаил Алексеев оповестил мир со страниц «Литературной газеты», будто на этом юбилее, где-то в кулуарах, Александр Трифонович расхваливал его прозу и сожалел, что она не раз «несправедливо» критиковалась в отделе критики «Нового мира». Особую пикантность и «правдоподобие» этому сочинению придавало то, что Алексеев, сделавший карьеру на участии в разгроме «Литературной Москвы», только что, летом 1969 года, был среди авторов уже упомянутого «антиновомировского» письма в «Огоньке». (Покойный поэт грубовато говаривал, что рядом с подобными людьми он не стал бы даже... скажем: справлять естественные надобности.)
Возмущенная Мария Илларионовна хотела опубликовать протест, но начальство «своего» в обиду не дало.
В те же январские дни произошел еще один примечательный эпизод.
В Центральном Доме литераторов устроили в честь Исаковского банкет, на который пришел и поэт Семен Кирсанов, хотя прежде не раз весьма пренебрежительно отзывался о стихах будущего юбиляра.
Так произошло, например, на литературном вечере в столичном Доме Ученых в октябре 1952 года.
«Сразу же вслед за мной, — писал Исаковский Твардовскому два дня спустя, — выступил Кирсанов... Я, конечно, не помню всего стихотворения Кирсанова, но в нем говорится, примерно, следующее:
Есть, мол, простота такая, как каменный истукан, есть, мол, простота такая, как желтый стог сена, такая, как телега и конь, такая, как домик у дороги, такая и т. д. (после «домика у дороги» я понял, что Кирсанов ополчился не только против меня, но и против тебя).
Далее в стихотворении говорилось, что, мол, нам (т. е. Кирсанову и иже с ним) такая простота не нужна. Нам, мол, нужна простота такая, как экскаватор, вынимающий сразу несколько кубометров грунта, как двадцатиламповый телевизор, на котором все ясно, если он исправен, как... и т. д., и т. п.».
Михаил Васильевич довольно болезненно отнесся к кирсановским наскокам, так что Александр Трифонович даже пенял ему за то, что он «серьезно огорчен выходкой выкондрючника».
И вот теперь, когда во время банкета кто-то из композиторов стал наигрывать мотив одной из популярнейших песен на слова юбиляра, Семен Исаакович неожиданно поднялся с места, подошел к роялю и начал подпевать.
Банкет кончился, Твардовский, сидевший за главным столом, уже направился к дверям, и тут Кирсанов увязался за ним, что-то настойчиво говоря. Тот не оборачивался и, явно недовольный, отделывался короткими репликами.
Со стороны все это выглядело как запоздалое заискивание былого «оппонента» перед победителями.
Но, кроме того, само появление Кирсанова на этом юбилее объяснялось и переменой в его взаимоотношениях с Исаковским: случилось так, что оба одновременно оказались в одной и той же больнице, волей-неволей общались, и прежнее противостояние сгладилось.
Две недели спустя, в самом начале февраля на обсуждении журнальной прозы слово взял критик А.И. Овчаренко, отъявленный демагог и лжец (директор Института мировой литературы, где он подвизался, И.И. Анисимов однажды даже, выйдя из себя, сказал, что он вовсе не Александр Иванович, а Иван Александрович — имея в виду гоголевского Хлестакова). Овчаренко, как говорится, с пеной у рта накинулся на поэму «По праву памяти», без ведома Твардовского опубликованную в зарубежной печати. Оратор объявлял ее «кулацкой» и клеймил автора «Теркина» за «грехопадение» якобы от имени фронтовиков, «мерзших в подмосковных снегах» (хотя сам участником Великой Отечественной войны не был).
Выступив после него, я сказал, что хотя и не читал поэмы, но могу головой ручаться, что в ней не может быть ничего, не достойного имени автора.
Недели две спустя я получил письмо. На одном листке стояло:
«Дорогой Андрей Михайлович!
Несколько дней назад написал Вам письмецо, думал — отослано вкупе с другими — ан нет. Не стал распаковывать и переписывать, отсылаю так, простите — очень устал.
А. Твардовский.
17.II. Пахра»
И вот «письмецо»:
«Пахра 7.II.70
Дорогой Андрей Михайлович!
Я наслышан о том, что Вы на днях публично дали отпор некоему Овчаренко, который пытался опорочить мое имя в связи с провокационными публикациями моей поэмы «По праву памяти» за рубежом.
Я очень признателен Вам за этот благородный поступок, тем более что у нас не редкость, когда и благородные, казалось бы, люди предпочитают в подобных случаях поступать по принципу «не высовывайся».
Можете быть уверены, Андрей Михайлович, что не ошиблись, посчитав невозможным, чтобы из-под моего пера явилось нечто недостойное.
Буду рад пригласить Вас на чтение и обсуждение поэмы, которое, надеюсь, состоится в недалеком будущем.
Еще раз — спасибо!
Ваш А. Твардовский»
Сейчас обстоятельства тех дней хорошо известны. Никакого обсуждения поэмы «в недалеком будущем» не состоялось. Она была опубликована только семнадцать лет спустя. Вместо привычных и дорогих поэту сотрудников в редколлегию журнала ввели решением Секретариата Союза писателей совершенно незнакомых, а то и просто чуждых Твардовскому людей, в том числе и «некоего Овчаренко» (этот «Иван Александрович» позже, после смерти автора «кулацкой» поэмы, лицемерно сокрушался, что им не удалось «вместе поработать»!).