Что было на веку... Странички воспоминаний — страница 50 из 70

Другим волновавшим всех нас предметом были драматические события, происходившие с «Новым миром», куда по приглашению Твардовского Ефим Яковлевич годом раньше пошел работать чле­ном редколлегии по разделу прозы.

Вспоминают, что некогда, держа в руках сигнальный номер жур­нала, где были в 1952 году опубликованы «Районные будни» Вален­тина Овечкина, Александр Трифонович сказал: «Ну, теперь поплы­ло!..»

И в самом деле, за овечкинским очерком последовали другие, расширявшие и углублявшие совершенный им «прорыв» в изобра­жении реальной сельской жизни.

Среди них был и «Деревенский дневник», ставший главной кни­гой автора, если употребить ходкое в те годы выражение Ольги Берг­гольц. Я уже упоминал, что предшествующий сборник его рассказов назывался «С новым хлебом». Однако поистине новым хлебом стал именно «Дневник».

В конце века, после смерти писателя, в ответ на предложение пе­реиздать эту книгу один из так называемых внутренних издатель­ских рецензентов, учуяв начальственное отношение к ней, кинулся рьяно доказывать, будто Дорошевский «хлеб», дескать, уже слишком давно испечен, зачерствел и уже мало съедобен.

Между тем, хотя что-то из сказанного ранее в книге с ходом со­бытий и становилось уже не столь актуальными, или даже заметно переосмысливалось, но чем дальше писался «Дневник», тем круче набирала высоту авторская мысль, тем большей оригинальностью отличался он по сравнению с очерками других авторов, «стартовав­шими» одновременно с дорошевским и, в большинстве своем, так и оставшимися в «фарватере», проложенном «Районными буднями».

В сущности, книга постепенно перерастала свое «деревенское» имя, и то, что ее посмертное издание было озаглавлено иначе — «Дождь пополам с солнцем», объясняется не только и даже не столь­ко некоторыми привходящими, редакционными причинами, сколько тем, что круг наблюдений и размышлений автора чрезвычайно рас­ширился: «героиней» очерка стала не только маленькая деревня, где на долгие годы обосновался писатель, но и жизнь ближайшего «рай-центра» или, как он именуется в «Дневнике» Райгорода, на самом же деле — старинного русского города Ростова Великого, вошедше­го на дорошевские страницы во всем разнообразии и богатстве свое­го многовекового бытия. Сельская жизнь все больше изображалась в книге «пополам» с городской, настоящее — в живых связях с про­шлым.

В те годы знаменитый ростовский кремль, тяжко пострадавший от урагана, постепенно воскресал, восстанавливаемый архитекто­ром Владимиром Сергеевичем Баниге, ставшим близким другом пи­сателя, — и занимал все большее место в сердце автора книги, лю­бившего подолгу живать в одной из крепостных башен.

Как после десятилетий молчания зазвучали (не без помощи До­роша) кремлевские колокола, «ростовские звоны», так и на страни­цах «Дневника» в полный голос заговорила сама история России, не оскопленная вычерками и вымарками из нее, например, патриоти­ческой и просветительской деятельности многих деятелей право­славной церкви, монастырей и их зачастую безымянных «Пименов», летописцев. Позже, живя неподалеку от Троице-Сергеевой Лавры, Ефим Яковлевич будет увлеченно писать о Сергии Радонежском.

Заметим, что это произошло задолго до того, когда все, связаное с религией, что называется, вошло в моду. Покамест на страницах того же «Нового мира» можно было прочесть и нечто совсем иное, впол­не ортодоксально «советское». Например, в пылу полемики с явс­твенно зазвучавшими в журнале «Молодая гвардия» (разительно из­менившимся с тех пор, как мы с Ниной там работали) мотивами на­циональной исключительности и некоторой идеализации прошлого (еще куда как далекой от той, что набрала силу позже) Александр Григорьевич Дементьев в статье «О традициях и народности» (1969, № 4) явно иронически отзывался о стихах, посвященных «белока­менным красавцам-соборам» или оплакивающих их разрушение.

Не сомневаюсь, что и та ироническая интонация, с которой Де­ментьев упоминал о «патриархах-пустынножителях» и «патриотах- патриархах», не могла не задеть Дороша, который годом ранее с ве­личайшим пиететом и уважением писал в очерке «Размышления о Загорске» (послереволюционное имя Сергиева Посада) не только о самом Сергии, но и о целой плеяде «выдающихся деятелей и блес­тящих умов» среди представителей церкви тех и последующих вре­мен. Известно, что Ефим Яковлевич высказывал претензии к дементьевской статье до ее напечатания, а снял их лишь тогда, когда она — а в сущности «Новый мир» вообще — стала мишенью яростных до­носов, носивших уже откровенно националистически-шовинистический характер и обвинявших журнал Твардовского в отсутствии патриотизма.

Примечательно, что писавшие и подписывавшие эту инвективу (а в ее составлении участвовали не только те, чьи имена стояли под опубликованным в софроновском «Огоньке» текстом, как об этом свидетельствует в своих мемуарах один из первоначальных авторов этого «письма» Виктор Петелин) якобы «не заметили» статью До­роша «Образы России», напечатанную номером раньше, чем дементьевская. Между тем в ней были не только те же образы, которые критик ставил в вину «молодогвардейцам» (например, «вставший над озером в лиловеющем предвечернем небе белый многобашен­ный и многоглавый, блистающий чешуйчатым серебром и сияющий золотом Ростов»), но и подлинный дифирамб древнерусской культу­ре, увиденной не только в ее исконной крестьянской природе, но и в разнообразных связях с европейскими соседями. Эта статья проти­востояла не только инсинуациям насчет «антипатриотизма» «Нового мира», но и невежественному противопоставлению отечественной культуры западной, да и всей мировой.

Вклад Ефима Яковлевича в «копилку» журнала был немал и к тому же, как вы только что убедились, ярко индивидуально своеоб­разен.

Думается, что это не всегда по достоинству оценивалось его со­товарищами. Даже первоначальное расположение Твардовского к Дорошу как-то ослабело, увы, не без влияния внутриредакционных «дипломатических» маневров. Недаром при всей своей сдержаннос­ти Ефим Яковлевич характеризовал одного из «замов» Твардовско­го как «византийца».

Особенно же тяжело пришлось Дорошу, когда после ухода Твар­довского и увольнения его ближайших сотрудников ему самому и другому члену редколлегии Александру Марьямову воспрепятс­твовали покинуть журнал, как тогда выражались, в порядке пар­тийной дисциплины. К сожалению, и сам Александр Трифонович и его окружение отнеслись ко всем оставшимся в редакции с необы­чайной резкостью. Владимир Лакшин в своем ныне опубликован­ном дневнике честил их предателями, штрейкбрехерами, коллаборантами.

Впоследствии другой заместитель Твардовского, Алексей Конд­ратович, дополнил свои записи того времени примечательным ком­ментарием: «Но и тогда была у меня простейшая житейская мысль: а что делать Дорошу, Марьямову, остальным? ... легко было негодо­вать нам и мне, тому же Лакшину, — нас так или иначе трудоустрои­ли. А тех что, на улицу? По собственному желанию? Да кто же их по­том трудоустроит, тем более, как нас, с хорошими окладами?»

Между тем Ефим Яковлевич был уже смертельно болен.

Последней радостью его жизни оказалась поездка в Болгарию, история и культура которой его чрезвычайно интересовали. Но, увы, впечатлениям от этого путешествия, размышлениям, которые оно породило, уже не суждено было воплотиться в слове.

Ефим Яковлевич задумывал тогда рассказ «Последняя охота Ва­силия III».

Последняя охота... Последняя поездка...

Кстати, о поездках. Еще до болгарской Дорошу предлагали по­сетить Польшу, а он, к нашему удивлению, что-то тянул и медлил. Нина уговаривала его поторопиться и несколько раз спрашивала, как идут дела... пока его жена, Надежда Павловна, втихомолку не умоли­ла ее больше этой темы не касаться, объяснив, что Ефим Яковлевич потерял паспорт, а обращаться в милицию по этому поводу не хочет ни в какую!

Тогда мы, признаться, подивились этому «капризу». Однако ведь, по правде говоря, для меня самого необходимость иметь дело не то что с милицией, но даже с домоуправлением всегда была сопряже­на с мыслью о возможности каких-то осложнений и неприятностей. А совсем недавно я прочел в книге Дюлы Ийеша, посетившего СССР в 1934 году, о его разговоре с нашим соотечественником, который на вопрос, как ему живется, ответил, что все бы ничего, пока не зай­дешь в учреждение. «День прошел, Бычкова (управдома) не встрети­ла, и я уже рада», — говорится и в одном дневнике того времени.

За истекшие с той поры десятилетия это «мироощущение» мог­ло только укрепиться. А у Дорошей к тому же была своя незажива­ющая рана.

Брат Надежды Павловны, генерал, попал под Сталинградом в плен и потом испытал на родине все, что было «положено» таким, как он. Лишь многие годы спустя его имя появилось в печатавшихся «Вечерней Москве» списках расстрелянных.

Однако и этой кары, оказывается, было недостаточно! И в 1950 году в квартиру, только что полученную Дорошем как сотрудни­ком «Литературной газеты», явились частые по тем временам не­званые гости — и отнюдь не за самим писателем, как, было, поду­мали все домочадцы, а за... старухой-тещей, матерью «изменника родины».

Надежда Павловна разрыдалась, но один из «гостей» посоветовал ей лучше не убиваться, а быстро собрать вещи, да потеплее.

Когда Ефим Яковлевич сообщил о случившемся начальству, си­моновскому заместителю Борису Рюрикову, то, услышав про возраст «преступницы», даже этот ортодоксальнейший и выдержанный пар­тиец за голову схватился.

Так что были свои резоны для дорошевских «капризов»!

Бывают странные сближения, как говорил Пушкин. В конце «Де­ревенского дневника» говорилось о том, как вынужден уйти на пен­сию талантливейший председатель колхоза Иван Федосеевич, кото­рый своей самостоятельностью и неуступчивостью вконец надоел начальству. Нечто подобное произошло и с Твардовским.

Ефим Яковлевич страдальчески воспринимал все случившееся и недаром лишь ненамного пережил Александра Трифоновича.

Тяжелейшая операция на мозге оказалась неудачной, и последние полтора года Дорош провел в прострации и полной физической бес­помощности, лишь изредка с прежней остротой реагируя на услы­шанное от редких посетителей. Помню, какой сарказм выразился на его лице, когда я пожаловался на какие-то очередные пакости в Со­юзе писателей: а чего, дескать, вы ожидали?! В другой раз он бурно обрадовался приходу В.С. Баниге, воскликнув с явственной шутли­вой интонацией: «А мы с вами знакомы!»