Почти одновременно в «Новом мире» была напечатана моя статья, дававшая тому «Литнаследства» в общем положительную оценку и в самый последний момент дополненная полемическими возражениями авторам «Лижи». Как последняя мне ответила, я, кажется, уже писал в главе о Твардовском. «Литнаследству», разумеется, досталось не меньше, а редколлегию, как водится, «укрепили» каким-то ортодоксом, — насколько помню, Храпченко. Макашин же опять меня горячо поблагодарил.
Вскоре, примерно с конца 1960 года, я всерьез принялся за книгу о Щедрине, заручившись устной договоренностью с заведующим редакцией известной серии «Жизнь замечательных людей» в издательстве «Молодая гвардия» Юрием Николаевичем Коротковым, очень самостоятельным и смелым человеком (это ему впоследствии, естественно, даром не прошло!).
Первый вариант рукописи был сдан к лету 1963 года, вчерне одобрен, но еще существенно дополнялся и был сдан в набор в начале следующего года.
Нина стала помогать мне проверять цитаты и только ахала и приговаривала, что вряд ли «такое» издадут. Особенно поразила (и развеселила) ее поездка глуповского градоначальника Фердыщенко из одного края городского выгона в другой, сопровождаемая его мечтаниями, как от этих «путешествий» «утучнятся поля... процветет скотоводство, объявятся (!) пути сообщения». Не так ли в это время разъезжал по стране и обещал все, вплоть до построения коммунизма аккурат к 1980 году, «наш родной Никита Сергеевич» (первоначальное название тогдашнего фильма о нем, по сценарию В. Захарченко)!
Нинины опасения не оправдались: книга вышла и даже под удар не попала, потому, быть может, что «нашего родного» почти сразу же сняли. Ее направленность и злободневность многие оценили.
Стою с кем-то возле Центрального Дома литераторов. Подходит Ярослав Смеляков, здоровается и, обратившись к моему соседу, мрачно говорит:
— Теперь я знаю, что он (кивок в мою сторону!) о нас думает!
Что касается Сергея Александровича, то он вел себя по отношению к моей книге прямо-таки рыцарственно. Сначала по просьбе редакции написал отзыв совершенно положительного свойства, хотя и сделал множество полезных замечаний и поправок, в частности предостерег от соблазнившей меня гипотезы о происхождении одного сюжетного мотива в пьесе «Тени». А позже опубликовал в журнале «Вопросы литературы» и обстоятельную рецензию, вновь — самым корректным образом — оговорив несогласие с некоторыми авторскими суждениями.
Любопытно, что когда через несколько лет в той же серии вышла моя книга о Блоке, Сергей Александрович прочитал ее одним из первых и сказал, что, по его мнению, она, к сожалению (!), будет иметь еще больший успех. Тут он, пожалуй, ошибся, но какая же благожелательность к младшему коллеге и какая трогательная ревность, как бы мой новый герой не «потеснил» старого, общего нашего любимца!
Долг, как известно, платежом красен. Мне удалось в какой-то мере отблагодарить Сергея Александровича за поддержку.
Я с огромным интересом следил за осуществлением замысла всей его жизни — рождением капитальной научной биографии Щедрина. Ей предшествовали десятилетия кропотливейшего труда, изучение разнообразных архивов, где Макашин сделал множество находок, подчас самого ошеломительного свойства. Так, знакомясь с одним судебным делом эпохи крепостного права, Сергей Александрович обнаружил там «вещественное доказательство» — припечатанный сургучом сверток с большой прядью волос, собственноручно вырванных помещицей у восемнадцатилетней дворовой девушки. (И когда недавно по телевидению коллекционерша с придыханием демонстрировала медальон с локонами одной из императриц, мне припомнилась та давняя макашинская находка и, каюсь, показалась куда более красноречивой!)
На второй том макашинской биографии я отозвался статьей, чего, увы, не смог сделать при появлении третьего, так как ранее писал на него внутреннюю рецензию для издательства и считался как бы участником этой книги.
Сергей Александрович боялся, что не успеет завершить свой, по его выражению, «смертельно» затянувшийся труд, поскольку был обременен не только традиционными хлопотами (и неприятностями!) по «Литнаспедству», но и новыми заботами — изданием полного собрания щедринских сочинений, главным редактором которого он стал.
И я счастлив, что мог помочь ему на заключительной стадии работы над биографией своими замечаниями, а по выходе последнего, четвертого тома посвятил этому событию одну из своих «колонок», которые в то время вел в «Известиях», озаглавив ее «Исполнен долг, завешанный...» — долг, который возложил на себя Макашин едва ли не с первых своих шагов в литературе.
«... Завершилась более, чем полувековая, работа, — писал я. — ... Этот четырехтомник — плод поистине подвижнического труда одного из крупнейших наших литературоведов, труда, который не смогли прервать разнообразные испытания и «перегрузки», выпавшие на долю автора. Вот уж поистине, говоря словами Некрасова, «все он изведал» — и войну, и плен, и «родимую» тюрьму, уготованную доносом «коллеги»...
Жаль, что заключительный том макашинского труда не поспел к столетию со дня смерти Щедрина, хотя еще горше, что не дождался выхода этой книги сам ее автор».
Мы всегда перезванивались с Макашиным в День Победы. Потом я поздравлял с этим праздником вдову писателя Таисью Михайловну, о здоровье которой Сергей Александрович вечно тревожился и которую ему, увы, привелось так печально «опередить». Теперь же в этот святой для нас день я «выхожу на связь» с их дочерью Таней и ее мужем Андреем Владимировичем.
Нина вечно подтрунивала надо мной: мол, никогда не могу обойтись без упоминания Твардовского. Грешен! Но припомню и на сей раз:
Ты дура, смерть: грозишься людям
Своей бездонной пустотой,
А мы условились, что будем
И за твоею жить чертой.
Книга о Щедрине встретила хороший прием не только у читателей, но и у критики (что, как известно, далеко не всегда совпадает!). За короткой, но содержательной рецензией в «Комсомольской правде» талантливейшего А. Асаркана (увы, рано умершего) последовали более пространные — Леонида Лиходеева в «Литературе и жизни», Екатерины Стариковой в «Новом мире» и — уже упомянутая — макашинская в «Вопросах литературы». Отозвались также «Московский комсомолец» и даже периферийный журнал «Дон», а на быстро вышедшее переиздание — «Юность» и «Труд».
«Шеф» серии ЖЗЛ Юрий Николаевич Коротков предложил мне подумать о каком-либо новом «герое». Я — не без колебаний — назвал Блока и получил согласие и авансовый договор (в отличие от предыдущей книги, которую писал на собственный «страх и риск»).
«Духу придавало» (выражаясь по-крыловски) то, что после моего выступления по случаю 80-летия со дня рождения Блока в ныне давно не существующей библиотеке, находившейся напротив входа в Политехнический музей, поэт Сергей Митрофанович Городецкий, одно время очень близкий к Александру Александровичу, сказал мне какие-то добрые слова и даже пригласил в гости, поговорить. Увы, я то ли постеснялся (такое со мной бывало не раз), то ли уже «ухнул» в щедринский океан и не собрался, о чем, конечно, потом горько жалел.
В какой-то мере «подстегнуло» меня взяться за эту тему и знакомство с только что вышедшим толстенным сочинением Бориса Соловьева «Подвиг поэта». Этой книге была уготована «дорога славы» — изобильные похвалы в печати и даже Государственная премия. Меня же она не просто разочаровала, а глубоко возмутила. И вовсе не потому, что автором был многолетний недруг (выше уже упоминалось о соловьевской статье, изничтожавшей возглавлявшийся мной критический раздел журнала «Молодая гвардия») и противник, с чьими догматическими высказываниями я не раз спорил и устно, и печатно.
Его книга была написана по существовавшему тогда трафарету, когда Блока стремились чуть ли не китайской стеной отделить от символизма (как Маяковского — от футуризма или как уже совсем комически «главный» пушкинист Д. Благой своего героя — от его добрых знакомых Осиповых и Керн, дабы доказать его близость к «простому» народу!). Соловьев не только «свысока» и весьма недоброжелательно отзывался о друзьях блоковской юности Андрее Белом и Сергее Соловьеве, но и аттестовал возлюбленных поэта как... агентов окружающего «страшного мира».
«Поправлял» он и самого Блока, объявляя, например, его предсмертную пророческую речь о Пушкине порожденной «неизжитыми идеалистическими заблуждениями и аристократическими предрассудками поэта», а его последнее стихотворение «Пушкинскому дому» — написанным «словно бы ослабевшей рукой».
И все это излагалось прямо-таки суконным языком, изобиловавшим штампами и бесконечными повторами одних и тех же речевых оборотов. Как надолго зарядивший дождь, страницу за страницей уснащали одинаковые эпитеты и образы. За «необычайными чертами» любовного чувства поэта следовали «необычайно близкие» ему стихи Владимира Соловьева и «необычайность» его собственных стихов, «необычайная масштабность» мира его чувств, переживаний и страстей, «необычайная» острота его лирики и «самые необычайные» средства художественной выразительности символистов вообще, выглядящие «необычайно экзотично», «необычайно энергичные» стихи Брюсова, в чьем творчестве «необычайно трудно разобраться». И этот перечень можно д-о-олго продолжать, равно как и исчисление «ахиллесовых пят» то «старого мира», то «исторического христианства», то самого поэта, а особенно — «ключевых образов» или просто «ключей» «ко многим любовным стихам Блока» и его замыслам, например, образа отца в поэме «Возмездие», который, разумеется, «необычайно сложен» и в то же время, оказывается, представлен «голым, общипанным (!) во всей неприглядной наготе», «не столько обрисованным, сколько заклейменным».
А чего стоят такие умозаключения «лауреата», как то, что «в творчестве Блока тема пьянства имеет определенные хронологические границы» и что «поэт все глубже осознавал, что не здесь проходит фронт борьбы со страшным миром», или что в стихотворении «Сусальный ангел», видя, как тает «немецкий ангел», поэт пон