Что было на веку... Странички воспоминаний — страница 52 из 70

Почти одновременно в «Новом мире» была напечатана моя ста­тья, дававшая тому «Литнаследства» в общем положительную оцен­ку и в самый последний момент дополненная полемическими возра­жениями авторам «Лижи». Как последняя мне ответила, я, кажется, уже писал в главе о Твар­довском. «Литнаследству», разумеется, досталось не меньше, а редколлегию, как водится, «укрепили» каким-то ортодоксом, — на­сколько помню, Храпченко. Макашин же опять меня горячо побла­годарил.

Вскоре, примерно с конца 1960 года, я всерьез принялся за книгу о Щедрине, заручившись устной договоренностью с заведующим редакцией известной серии «Жизнь замечательных людей» в изда­тельстве «Молодая гвардия» Юрием Николаевичем Коротковым, очень самостоятельным и смелым человеком (это ему впоследствии, естественно, даром не прошло!).

Первый вариант рукописи был сдан к лету 1963 года, вчерне одоб­рен, но еще существенно дополнялся и был сдан в набор в начале следующего года.

Нина стала помогать мне проверять цитаты и только ахала и при­говаривала, что вряд ли «такое» издадут. Особенно поразила (и раз­веселила) ее поездка глуповского градоначальника Фердыщенко из одного края городского выгона в другой, сопровождаемая его меч­таниями, как от этих «путешествий» «утучнятся поля... процветет скотоводство, объявятся (!) пути сообщения». Не так ли в это время разъезжал по стране и обещал все, вплоть до построения коммуниз­ма аккурат к 1980 году, «наш родной Никита Сергеевич» (первона­чальное название тогдашнего фильма о нем, по сценарию В. Захар­ченко)!

Нинины опасения не оправдались: книга вышла и даже под удар не попала, потому, быть может, что «нашего родного» почти сразу же сняли. Ее направленность и злободневность многие оценили.

Стою с кем-то возле Центрального Дома литераторов. Подхо­дит Ярослав Смеляков, здоровается и, обратившись к моему сосе­ду, мрачно говорит:

— Теперь я знаю, что он (кивок в мою сторону!) о нас думает!

Что касается Сергея Александровича, то он вел себя по отноше­нию к моей книге прямо-таки рыцарственно. Сначала по просьбе ре­дакции написал отзыв совершенно положительного свойства, хотя и сделал множество полезных замечаний и поправок, в частности пре­достерег от соблазнившей меня гипотезы о происхождении одного сюжетного мотива в пьесе «Тени». А позже опубликовал в журна­ле «Вопросы литературы» и обстоятельную рецензию, вновь — самым корректным образом — оговорив несогласие с некоторыми ав­торскими суждениями.

Любопытно, что когда через несколько лет в той же серии вышла моя книга о Блоке, Сергей Александрович прочитал ее одним из пер­вых и сказал, что, по его мнению, она, к сожалению (!), будет иметь еще больший успех. Тут он, пожалуй, ошибся, но какая же благоже­лательность к младшему коллеге и какая трогательная ревность, как бы мой новый герой не «потеснил» старого, общего нашего любим­ца!

Долг, как известно, платежом красен. Мне удалось в какой-то мере отблагодарить Сергея Александровича за поддержку.

Я с огромным интересом следил за осуществлением замысла всей его жизни — рождением капитальной научной биографии Щед­рина. Ей предшествовали десятилетия кропотливейшего труда, изу­чение разнообразных архивов, где Макашин сделал множество на­ходок, подчас самого ошеломительного свойства. Так, знакомясь с одним судебным делом эпохи крепостного права, Сергей Алексан­дрович обнаружил там «вещественное доказательство» — припеча­танный сургучом сверток с большой прядью волос, собственноруч­но вырванных помещицей у восемнадцатилетней дворовой девушки. (И когда недавно по телевидению коллекционерша с придыханием демонстрировала медальон с локонами одной из императриц, мне припомнилась та давняя макашинская находка и, каюсь, показалась куда более красноречивой!)

На второй том макашинской биографии я отозвался статьей, чего, увы, не смог сделать при появлении третьего, так как ранее писал на него внутреннюю рецензию для издательства и считался как бы участником этой книги.

Сергей Александрович боялся, что не успеет завершить свой, по его выражению, «смертельно» затянувшийся труд, поскольку был обременен не только традиционными хлопотами (и неприятностя­ми!) по «Литнаспедству», но и новыми заботами — изданием пол­ного собрания щедринских сочинений, главным редактором которо­го он стал.

И я счастлив, что мог помочь ему на заключительной стадии ра­боты над биографией своими замечаниями, а по выходе последнего, четвертого тома посвятил этому событию одну из своих «колонок», которые в то время вел в «Известиях», озаглавив ее «Исполнен долг, завешанный...» — долг, который возложил на себя Макашин едва ли не с первых своих шагов в литературе.

«... Завершилась более, чем полувековая, работа, — писал я. — ... Этот четырехтомник — плод поистине подвижнического труда одно­го из крупнейших наших литературоведов, труда, который не смог­ли прервать разнообразные испытания и «перегрузки», выпавшие на долю автора. Вот уж поистине, говоря словами Некрасова, «все он изведал» — и войну, и плен, и «родимую» тюрьму, уготованную до­носом «коллеги»...

Жаль, что заключительный том макашинского труда не поспел к столетию со дня смерти Щедрина, хотя еще горше, что не дождался выхода этой книги сам ее автор».

Мы всегда перезванивались с Макашиным в День Победы. По­том я поздравлял с этим праздником вдову писателя Таисью Михай­ловну, о здоровье которой Сергей Александрович вечно тревожился и которую ему, увы, привелось так печально «опередить». Теперь же в этот святой для нас день я «выхожу на связь» с их дочерью Таней и ее мужем Андреем Владимировичем.

Нина вечно подтрунивала надо мной: мол, никогда не могу обой­тись без упоминания Твардовского. Грешен! Но припомню и на сей раз:

Ты дура, смерть: грозишься людям

Своей бездонной пустотой,

А мы условились, что будем

И за твоею жить чертой.

Книга о Щедрине встретила хороший прием не только у читате­лей, но и у критики (что, как известно, далеко не всегда совпадает!). За короткой, но содержательной рецензией в «Комсомольской прав­де» талантливейшего А. Асаркана (увы, рано умершего) последовали более пространные — Леонида Лиходеева в «Литературе и жизни», Екатерины Стариковой в «Новом мире» и — уже упомянутая — макашинская в «Вопросах литературы». Отозвались также «Московс­кий комсомолец» и даже периферийный журнал «Дон», а на быстро вышедшее переиздание — «Юность» и «Труд».

«Шеф» серии ЖЗЛ Юрий Николаевич Коротков предложил мне подумать о каком-либо новом «герое». Я — не без колебаний — на­звал Блока и получил согласие и авансовый договор (в отличие от предыдущей книги, которую писал на собственный «страх и риск»).

«Духу придавало» (выражаясь по-крыловски) то, что после мое­го выступления по случаю 80-летия со дня рождения Блока в ныне давно не существующей библиотеке, находившейся напротив входа в Политехнический музей, поэт Сергей Митрофанович Городецкий, одно время очень близкий к Александру Александровичу, сказал мне какие-то добрые слова и даже пригласил в гости, поговорить. Увы, я то ли постеснялся (такое со мной бывало не раз), то ли уже «ух­нул» в щедринский океан и не собрался, о чем, конечно, потом горь­ко жалел.

В какой-то мере «подстегнуло» меня взяться за эту тему и зна­комство с только что вышедшим толстенным сочинением Бори­са Соловьева «Подвиг поэта». Этой книге была уготована «доро­га славы» — изобильные похвалы в печати и даже Государственная премия. Меня же она не просто разочаровала, а глубоко возмутила. И вовсе не потому, что автором был многолетний недруг (выше уже упоминалось о соловьевской статье, изничтожавшей возглавлявший­ся мной критический раздел журнала «Молодая гвардия») и против­ник, с чьими догматическими высказываниями я не раз спорил и ус­тно, и печатно.

Его книга была написана по существовавшему тогда трафаре­ту, когда Блока стремились чуть ли не китайской стеной отделить от символизма (как Маяковского — от футуризма или как уже совсем комически «главный» пушкинист Д. Благой своего героя — от его добрых знакомых Осиповых и Керн, дабы доказать его близость к «простому» народу!). Соловьев не только «свысока» и весьма недоб­рожелательно отзывался о друзьях блоковской юности Андрее Бе­лом и Сергее Соловьеве, но и аттестовал возлюбленных поэта как... агентов окружающего «страшного мира».

«Поправлял» он и самого Блока, объявляя, например, его пред­смертную пророческую речь о Пушкине порожденной «неизжиты­ми идеалистическими заблуждениями и аристократическими пред­рассудками поэта», а его последнее стихотворение «Пушкинскому дому» — написанным «словно бы ослабевшей рукой».

И все это излагалось прямо-таки суконным языком, изобиловав­шим штампами и бесконечными повторами одних и тех же речевых оборотов. Как надолго зарядивший дождь, страницу за страницей уснащали одинаковые эпитеты и образы. За «необычайными чертами» любовного чувства поэта следовали «необычайно близкие» ему сти­хи Владимира Соловьева и «необычайность» его собственных сти­хов, «необычайная масштабность» мира его чувств, переживаний и страстей, «необычайная» острота его лирики и «самые необычай­ные» средства художественной выразительности символистов во­обще, выглядящие «необычайно экзотично», «необычайно энергич­ные» стихи Брюсова, в чьем творчестве «необычайно трудно разо­браться». И этот перечень можно д-о-олго продолжать, равно как и исчисление «ахиллесовых пят» то «старого мира», то «историчес­кого христианства», то самого поэта, а особенно — «ключевых об­разов» или просто «ключей» «ко многим любовным стихам Блока» и его замыслам, например, образа отца в поэме «Возмездие», кото­рый, разумеется, «необычайно сложен» и в то же время, оказывается, представлен «голым, общипанным (!) во всей неприглядной наготе», «не столько обрисованным, сколько заклейменным».

А чего стоят такие умозаключения «лауреата», как то, что «в твор­честве Блока тема пьянства имеет определенные хронологические границы» и что «поэт все глубже осознавал, что не здесь проходит фронт борьбы со страшным миром», или что в стихотворении «Су­сальный ангел», видя, как тает «немецкий ангел», поэт пон