Стихи Павлычко мне давно не попадались, зато Шестинским последних лет не раз поражался: до того бесталанны, а главное — злобны к вчерашним коллегам, ныне чем-либо не потрафившим!
Самой же яркой и колоритной фигурой в делегации был, конечно, Борис Слуцкий.
Решительно не могу припомнить, когда и как я с ним познакомился и почему мы довольно быстро перешли с ним на «ты» (хотя с некоторыми куда более близкими ему людьми он всю жизнь оставался на «вы»).
Не могу сказать, что мы часто виделись, хотя была пора, когда жили совсем по соседству.
И больше всего разговоров было у нас, пожалуй, именно во время этой поездки.
Как-то так вышло, что по большей части мы ездили по стране в одной машине и вместе жили в гостиницах. Совсем случайно это, конечно, не было. Позади были какие-то совместные выступления (хорошо помню, что в том числе — в музее Маяковского, еще в старом помещении его), а главное — треволнения, связанные с нелегким прохождением в печать первой книги Бориса «Память» (1957).
Редкая среди прочих его кратких дарственных надписей патетическая фраза — «Андрей! Ты делом доказал свое отношение к этой книге, как впрочем не раз делом доказывал свое отношение к искусству», — объясняется тем, что одна из положительных внутренних рецензий на представленную Борисом рукопись была написана мной.
Как уже было сказано, в Болгарии его принимали особенно тепло. Знали его стихи — и не только напечатанные, но и такие, как «Бог» и «Хозяин», которые в Софии его как-то раз просили прочесть — конечно, в узком дружеском кругу.
Знаток живописи, он во время посещения местного художественного музея безошибочно устремлялся в каждом зале к самой лучшей картине, что произвело большое впечатление на сопровождавшую нас с ним сотрудницу.
Однажды во время наших затягивавшихся часто заполночь разговоров Борис со свойственным ему сдержанным юмором живописал эпизод, случившийся с ним во время недавней (1957 года) поездки в Италию нескольких известных советских поэтов. Был среди них и Твардовский, стихов Слуцкого не любивший и не печатавший. Борис относился к этому хладнокровно, а сам некоторые произведения Александра Трифоновича весьма ценил и даже порой читал во время своих выступлений. Но в общем их литературные пристрастия и вкусы решительно разнились.
И надо ж было так случиться, что на обратном пути оба оказались в одном купе вместе со случайным попутчиком, дипломатом-казахом в придачу.
В разговоре Твардовский очень резко высказался об одном из любимых Борисом поэтов и внезапно воззвал к «нейтральной» стороне — соседу-дипломату: «Вы знаете стихи такого-то?»
Оказалось, нет. Тогда Александр Трифонович спросил, а знает ли он его, Твардовского. И тот с восторгом припомнил «Василия Теркина» и заявил, что автор — великий поэт.
«Великий» восторжествовал, но, как оказалось, ненадолго. При всей своей корректности Борис в таких вопросах был неколебим.
— Тогда я решил, — рассказывал он, — воспользоваться «запрещенным» приемом. А Ошанина, — спрашиваю, — вы знаете? О, да, — отвечает. — Великий поэт!
Посрамленный Твардовский выругался и залег на свою полку.
А ведь, в сущности, своя своих не познаша! Как и его «оппонент», Слуцкий был в высшей степени привержен благороднейшим гуманным традициям отечественной литературы. Совсем в иной поэтической манере, но и он восславлял и оплакивал героев и мучеников войны, сострадал «девчонкам» в военной форме, солдатским вдовам и тем, которые были обречены на одиночество из-за зиявшей «недохватки» мужчин.
Помню его рассказ о своих соседках по коммунальной квартире на Университетском проспекте, их несбывавшихся надеждах — даже на то, чтобы хоть на праздник заполучить в свою компанию кого-либо из «сильного пола», и печальных посиделках.
А как пронзительно, стихотворение Слуцкого «Мальчишки» — о первом, уже не тревожимом заводским гудком, мирном сне ребят, не по возрасту рано вынужденных встать к станку:
Мальчишки в форме ношенной
(Шестого срока минимум),
Они из всей истории учили подвиг Минина
И отдали отечеству не злато-серебро, —
Единственное детство, все свое добро.
Как и Веселина Андреева, не миновала Бориса и трагедия разочарования в «реальном социализме», подменившем изначально благородные идеи. Трагедия многолетних надежд на оздоровление общества. Какой страдный путь угадывается между строками: «Ожидаемые перемены околачиваются у ворот», и более поздними: «В ожидании перемены жизнь, как есть, напролет прошла». Или еще такими:
Эта песенка спета
Это громкое «да!»
Тихо сходит на «нет».
Я цветов не ношу,
монумент не ваяю,
просто рядом стою
солидарно зияю
с неоглядной,
межзвездной почти пустотой,
сам отпетый, замолкший, поблекший, пустой...
Он как-то выразил надежду, что люди его поколения нет-нет да обмолвятся его строкой. Но думается, что многие даже из следующих читательских волн расслышат его благородную боль за все, что было пережито страной и народом.
Не знаю, великий он или не великий. Знаю, что он — из тех, кого ровесник называл «золотыми ребятами сорок первого года», а его имя — одно из драгоценных имен русской поэзии.
Наша поездка была богата впечатлениями: Плевен, Пловдив, Варна, Бургас, Несебер сменяли друг друга, пусть и в несколько досадно лихорадочном темпе, да еще со всякими ритуальными посещениями. Временами доходило до смешного: где-то возле Казанлыка привезли в какой-то знаменитейший винный погребок, где у входа нас ожидали... пионеры с цветами. Вера Михайловна Инбер аж руками всплеснула при виде этой «мизансцены» и категорически отказалась идти сквозь этот строй, сославшись на возраст (и правда, преклонный) и усталость. Впрочем, когда мы некоторое время спустя вернулись после «дегустации», то по оживленному выражению лица нашей «старейшины» поняли, что и ей порядком «поднесли»!
Самым же большим событием в этом путешествии стали для меня часы, проведенные в древней столице страны — Тырнове. Помимо того, что город, стоящий над рекой Янтрой, изумительно красив, здесь у меня возникло знакомство с поэтессой С., тоже, как Веселин, сделавшейся моим другом и — что уж теперь таить! — серьезным увлечением.
В тот вечер ей вручали какую-то премию, вызвали на сцену. Тут-то я и увидел С. Ей было тридцать три, и очень она была хороша с ясным открытым лицом, пышными каштановыми волосами и скромным достоинством (чем-то напоминавшим свойственное и Нине).
В фойе я передарил ей преподнесенные мне, как всем русским гостям, белые гвоздики. Несколько удивившись, она даже сказала что-то насмешливое, отстраняющее.
Однако, когда потом некоторых из нас пригласили на костер в окрестный лес, мы — разумеется, не без моих усилий, — оказались поблизости друг от друга, перебросились словцом-другим, а когда вдруг заморосило, я снял пиджак и укрыл новую знакомую.
Позже, на банкете, Веселин, уловив мой нескрываемый интерес к С., предпринял рейд туда, где она сидела (да не одна, а с мужем), «выкрал» ее и привел в нашу компанию.
Не очень это, конечно, было тактично с точки зрения «болгаро-советских отношений».
Однако нам было весело, я что-то удачно сострил и получил откровенное одобрение «похищенной». Потом же мы и вовсе сбежали вдвоем на узкие и прелестные улочки ночного города, бродили, несмотря на вялый дождь, о чем-то болтали и потом вернулись в чей-то номер, где она сидела, сбросив туфли, видимо, все-таки промокшие.
Но вскоре за ней пришли, вероятно, шепнув о мужнином недовольстве. (Впрочем, Слуцкий, добродушно-усмешливо наблюдавший за нашим «романом», считал, что С. к мужу уже равнодушна).
Снова мы увиделись лишь в самые последние дни, проведенные в Софии, перед отъездом. Корректно, хотя для меня внутренне напряженно, состоялось знакомство с весьма импозантным супругом С.
Едва ли не в тот же день на каком-то сборище в Союзе болгарских писателей я, выступая, сказал, что уезжаю влюбленным в эту страну и даже конкретно в некоторых людей. Чуточку позже украдкой покосился — ясно, в чью сторону. С. сидела, чуть пригнувшись и прижав ладони к щекам; похоже, что покраснела.
Год спустя летом она приехала в Москву вместе со знаменитой поэтессой и какой-то художницей. Мы раза два-три встретились, хотя в это время мы с Ниной жили на даче. Были у Маргариты Алигер, в другой раз я постарался показать гостье старую Москву — Коломенское, очень ей понравившееся, Крутицкое подворье. Погода не благоприятствовала походу, да и заблудился я слегка на плохо освещенной улице, но в этот момент С. весело взглянула из-под какого- то платочка и уверила меня, что ей очень хорошо. С нежностью вспоминаю, что когда однажды позвонил ей в гостиницу и спросил, что она делала, то услышал в ответ: «Немножко читала, немножко ждала!»
Позже с какой-то делегацией мне был прислан простой и милый подарок — штопор, упрятанный в медном ключе, с запиской, что это ключ от любого болгарского дома.
Через два года С. позвонила, что она опять в Москве. Я примчался в гостиницу с памятными белыми гвоздиками, и мы снова немного побродили по осеннему городу, побывали в Донском и Новодевичьем монастырях.
Она уже рассталась с мужем и не скрыла, что при этом ей ставилось в упрек и тырновское «бегство». Приехала не одна, познакомила меня со спутником, который мне понравился. Насколько прочен и долог оказался этот союз? «В 65 году, — напишет С. несколько лет спустя — конечно, я была не я: такая издерганная, такая конченная, что сама себя ненавидела... У меня почти не было сил сопротивляться. Не хочу думать об этом».
Тем не менее, встретились мы очень хорошо и тепло. «...У меня всегда было к тебе необъяснимое чувство доверия, чувство близости — я никогда не замыкалась перед тобой, не была начеку — как обычно бывает с почти незнакомыми людьми, — говорится в том же письме. — Иногда бывало и что-то большее — наверное, тихая нежность и благодарность за радость. Это было в Коломенском, потом — на реке, когда мы стояли очень близко друг к другу, и ты держал мою руку — мне было прия