и, чтобы нельзя было отказаться от работы. А когда Михаил Николаевич все же как-то исхитрился извернуться, то — видно, по той же райкомовской механике, — удивительным образом остался без трудового стажа.
Раскулаченных односельчан Александра Максимовна поминала добром (как многие и в других местах): «Работники были...». Когда через сорок лет после «великого перелома» в деревню приезжал сосланный священник, его встретили хорошо.
С войны в Чучепалу не вернулись сорок два человека, в том числе двое из пяти братьев нашей хозяйки.
Ниже по Мезени, в деревне Палащелье под шум зарядившего на два дня дождя свою одиссею рассказывала нам Тамара Сергеевна Новикова. Было ей в войну шестнадцать, отец погиб (вообще вернулось пять-шесть человек из шестидесяти мобилизованных). Тем не менее, когда она, мобилизованная на трудфронт, не смогла добраться до Архангельска из-за распутицы, ее судили («Два месяца отсидела, как в гости сходила»). Матери же с детьми определили пенсию в семьдесят рублей, и то не сразу. Выдавали пять килограммов ячменя на полгода и более. Как перебивались? Толкли солому и пекли.
У соседей же как раз 22 июня 1941 года медведь корову задавил. Как выжили — непредставимо. «Тогда война была, так мы все замерли», — объясняет женщина, почему мала ростом. (И как тут не вспомнить абрамовскую Лизу Пряслину, о которой старший брат с горечью думал: «Как болотная сосенка-заморыш», и ее младших братьев — «худющих, бледных, как трава, выросшая в подполье»).
Несчастья и позже преследовали соседскую семью: из девятерых детей один утонул в пороге, другой «убился с елки за куницей» (на охоте), третий по пьянке удавился, одна девочка «просто» умерла. Мать живет на сорокапятирублевую пенсию, и никто из оставшихся детей ей не помогает. «Ты только на гулянку взрослая!» — ругает она одну из дочерей и мрачно отзывается о бросивших ее и деревню: «Уезжают, чтобы вином залиться!»
Когда мы перебрались в Кельчемгору, то вновь повстречали обелиск, на этот раз по-сиротски стоявший возле самой спортивной площадки (хоть бы рябинку рядом посадили!). Было на нем сто четыре фамилии.
И ведь это не полная цифра потерь: муж Прасковьи Федоровны Логуновой, у которой мы остановились в слившейся с Кельчемгорой деревне Заручей, вернулся после четырех лет плена с таким страшным туберкулезом, что вскоре умер... Да и один ли он такой?
Мать Прасковьи Федоровны Анну Васильевну на первых порах в колхоз не приняли: она, дескать, из «худого поколения» (раскулаченных). Она не только не горевала, но, по ее выражению, «красовалась», фактически содержала свекра со свекровью, мыкавшихся в артели. Потом уже эту великую труженицу в совхоз, по ее словам, «с лапоцками подхватили».
Они с Прасковьей Федоровной «подняли» пятерых дочерей: две вышли в инженеры, третья — в учителя, четвертая стала плановиком.
Мы потом долго еще получали весточки от одной из них, Риты Ивановой из Ленинграда, куда потом, годы спустя после кончины Анны Васильевны, перевезли состарившуюся Прасковью Федоровну (увы, нет уже и ее...).
Однажды Рита побывала у нас в Москве и, узнав, что я пишу книгу о Федоре Абрамове, экспансивно воскликнула, что ему памятник надо поставить — за сказанную им правду о деревенской жизни военных и мирных лет.
Мы ездили по Северу уже в ту пору, когда в колхозах и совхозах платили куда лучше, чем раньше.
— А мы за что робили?! — горестно спросила как-то Галина Андреевна Аникиева из деревни Косьмогородское.
Однажды мы ехали на телеге по ужасающей дороге с управляющим совхозом и парторгом, и кто-то из них вздохнул:
— Вот если б тем, кто здесь в сороковых-пятидесятых работал, так же, как сейчас, платили, мы бы с вами по асфальту катили!
Вспоминая «золоту молодку» или семью Логуновых, думаешь, что он был прав.
В той же поездке слышали мы и едкое: «Идем к коммунизму воробьиными шагами...».
Много еще невеселых историй поведали нам в разных деревнях: у Фаины Николаевны Кузьминой из Дорогорского муж был убит в 1944 году, а вся деревня недосчиталась почти ста человек, жители голодали и пухли; мать Геннадия Александровича Еремина тянула в войну пятерых детей, ему самому было в сорок первом десять лет.
Добрались, наконец, до последнего пункта своего маршрута — деревни Сёмжа и поселились в небольшой избе на обрыве рядом с обетным крестом.
Колоритный был дом! Хозяин, Никифор Назарович Филатов, невысокий, сухонький, обладал поистине золотыми руками. Не только встроил прямо в избу маленькую аккуратную баньку, но еще и мастерскую («Четвертый карбас за жизнь строю»).
Некогда Сёмжа была многолюдна и богата. До войны здесь жило более четырехсот человек, и на рыболовный промысел выходило семьдесят лодок. Колхоз слыл миллионером.
Но с 1950 года начался распад. В конце концов, осталась одна бригада из стариков вроде нашего хозяина.
Мы жили наверху, в маленькой светелке, и порой внизу хлопала дверь, и хозяйка, Иринья Васильевна, кричала моей жене:
— Нино, иди уху хлебать!
Уха была знатная — из семужьих голов и хвостов, которые оставались рыбакам.
Никифор Назарович рос в одной из четырех-пяти самых бедных семей: отец по болезни «работал слабо», и сын, по собственным словам, «позору набрался». В пятнадцать-шестнадцать лет был в работниках «у Степки Алимпиева», от которого претерпел немало обид — и «с одеждой тянул», и «худо излупил» однажды. Потом, уже в колхозе, жить стало лучше.
Войну Никифор Назарович отбыл в армии всю — с маленьким перерывом после единственного ранения («Меня пули не хватали, что ли?») — от Заполярья, которое, по его затейливому выражению, «все, как решето прошел», до Берлина (да еще через Дунай переправлялся).
По своему характеру был и в армии старателен и заботлив (в мороз пулемет собственной шинелью укутывал). Под Берлином в штыки ходил: «Посмотрели потом друг на друга, а у нас глаза кровяные!»
Особенно о пережитом не распространялся, однако два ордена Славы просто так не дают!
Уже в мирное время сильно поморозил руки, так что, например, застегнуть пуговки на рубашке для него — чистое мученье: сердится, даже потихоньку матерится и рад-радешенек, что Нина, узрев эту трагикомическую сценку, подошла, помогла.
Спускаемся со своей верхотуры: «С добрым утром!»
— С веселым днем! — откликается хозяин.
У Никифора Назаровича с Ириньей Васильевной, вышедшей за него, уже овдовевшего, было столько детей, собственных и приемных, что мы со счета сбивались.
Но к тому времени все уже выросли и поразъехались, оставшись с родителями в ладу, правда, за исключением одного сына, который вдруг писать перестал, и другого, скрывавшегося от жены, а заодно — для надежности — и ото всех.
Иринья Васильевна уже с семи лет пошла в няньки, в десять у чужих людей корову доила, потом в лесу работала, там и ногу топором разрубила. «Трижды в жизни солому пробовала» (то есть голодала).
Насколько Никифор Назарович был внешне неказист, настолько картинно выглядел один из соседей — Семен Виссарионович Маслов. История его тоже была поцветистей, да и рассказывал он ее весьма охотно.
По его выражению, закончил «десятилетку без нуля». В 1915 году плавал кочегаром. Побывал и царской и в Красной армиях. Во время врангелевскогого наступления его ранили с самолета. Попал в госпиталь в Лубнах, где в палатах — «реву-то» (стону). Что-то случилось с ногами, а «вокруг выздоравливающие ходят — как кони летают!» Завидно...
Демобилизовавшись, долго и мучительно добирался домой. Москва запомнилось кучами навоза и выбитыми окнами. На Ярославском вокзале, слава Богу, встретил земляка, попутчика. От Архангельска — где пехом, где как. С подвозившими расплачивались махоркой. Пришел домой в апреле, а ходить как следует стал только летом.
«Два счастья» насчитывает: жкна хорошая попалась, и нс вторую войну не угодил.
В 1937—1939 годах выучился на капитана. В 1952 году награжден орденом Трудового Красного знамени. Когда же в шестидесятых стал получать пенсию, соседи завидовали: «Повезло Семке!»
Покидаем Сёмюу, Иринья Васильевна — в слезы (очень ей, как и почти всем, Нина нравилась). Да и нам грустно: не услышим больше, как Никифор Назарович над женой подтрунивает, что поставленноя и забытое тесто «в Мезень уйдёт», или как она, увидев мою вставшую дыбом после бани шевелюру, спрашивает Нину: «Да ты мужику-то почто волосы драла?!»
Прошло несколько лет. На почте в подмосковной Малеевук разговорился я с другим отдыхающим л амркяса а с другим отдыхающим литератором, узнал, что он из Сёмжи, и вспоминаю статного старика-капитана.
— А это мой отец!
С прозаиком Виталием Семеновичем Масловым мы с Ниной потом приятельствовали. Некоторое время доходили до нас весточки и от его отца, и от Филатовых. Ослепшего Никифора Назаровича и Иринью Васильевну разобрали, разлучили друг с другом жившие поблизости а Каменке дети.
Теперь же не только всех этих стариков, но даже младшего Маслова не стало (не служба ли на атомоходе «Ленин» укоротила его жизнь?)
Ах, Сёмжа, Сёмжа!.. Если и в нашу бытность там уж густо подымалась на улицах трава, то что же там теперь делается?
И вообще жива ли она? Что же касается чудесного Филатовского дома, он уже давным-давно разрушился. Да будет пухом земля его хозяевам!
В определенном смысле можно сказать, что наше путешествие на Пинегу началось задолго до того, как туда и впрямь отправились. На нас, как и на множество читателей «Нового мира», да и на самого его редактора, произвел сильнейшее впечатление напечатанный там в 1968 году роман Федора Абрамова «Две зимы и три лета», действие которого происходит как раз на Пинеге (первую и куда более слабую книгу писателя «Братья и сестры» я прочел позже).
В декабре 1971 года я познакомился с автором этих книг, оказавшись вместе с ним в Румынии, в писательской делегации. Мы много разговаривали, бродили по Бухаресту, горевали о Твардовском, умершем как раз в эти дни.