Тут, помимо драмы Дедкова, проступает и другая — самой общественной системы, упрямо отторгающей, отталкивающей как раз тех, кто был бы способен ее обновить, улучшить, придать ей поистине «человеческое лицо». Характерно, что еще во времена университетских злоключений Дедкова один из его защитников вопрошал в «высоких» кабинетах: «С кем вы останетесь, если такие головы вам не нужны?» Будущее ответило на этот вопрос самым исчерпывающим образом.
В монографиях недавних времен о писателях или других деятелях культуры XX века почти неизменно содержалась фраза: «Только после Великой Октябрьской социалистической революции его талант смог полностью развернуться», или нечто в этом же духе. Быть может, нам еще предстоит и в новых сочинениях увидеть аналогичные штампы: дескать, лишь после августа 1991 года, и т. д., и т. п. Но, увы, сам я лишен счастливой возможности стать в этом отношении «первопроходцем»!
Да, как писал Дедков уже в перестроечную пору, в 1988 году, «то, за что ратовал, многое осуществилось, становится общим местом...» Да, недавний «поднадзорный» еще в 1987 году получил приглашение стать обозревателем журнала «Коммунист» (позже — «Свободная мысль»). И то, что именно Игорь Александрович с августа 1991-го и до своей, увы, ранней кончины был там первым заместителем главного редактора, — не свидетельство ли огромных перемен?
Однако ничто более ярко, чем этот же дневник, не передает пережитую Дедковым в последние годы жизни драму.
Не поддаваясь послеавгустовской эйфории, охватившей многих деятелей, Дедков одним из первых подметил опасные тенденции, возникшие в обществе, когда «политическая ставка была сделана не на лучшие, а на худшие качества человека»: «Теперь первой общественной и человеческой ценностью объявлена способность к личному обогащению, и этой целью освящены все методы и пути ее достижения».
Одна из лучших статей критика этой поры — «Иллюзия чистого листа»: о традиции отношения к жизни как к объекту для всяческих экспериментов, отношения, объединяющего «теоретиков революции и тотальных шоковых реформ», равно убежденных в собственном праве «разрушать и строить заново, не очень-то церемонясь в обращении с материалом, увы, живым и потому недостаточно прочным».
В отличие от них Дедков был подлинным демократом, принимавшим близко к сердцу и ежедневные житейские злоключения бедного «материала» («Как живете, мои мальчики? Что жуете, мои мальчики?» — только ли к своим детям обращены эти слова?), и всю потрясенность происходящим, когда «разрастается вокруг чужой мир» и «нам хотят сказать, что все, чем мы руководствовались в жизни, чему следовали в поступках — ничто».
«Многие теперь, наверное, поняли, что было пережито в России в семнадцатом-восемнадцатом году, — пишет Дедков в мае 1992-го. — Тогда гнули страну в одну сторону, теперь — в противоположную... От того, что знал Гайдара, работал вместе с ним, то есть близко наблюдал (в редакции «Коммуниста» — А.Т.), все предприятие, во главе которого он поставлен, кажется мне какой-то умственной, теоретической затеей: вот приняли на редколлегии его, гайдарову, статью, и теперь вот печатаем, да не в журнале, а — по живому впечатываем в тело, плоть России».
Ради пущего оправдания своей «затеи» закоперщики и апостолы шоковой терапии и безоглядной приватизации прибегали к своего рода ковровому бомбометанию, характеризуя весь предшествующий исторический период как беспросветную кровавую темь. И хотя Дедков прежде сам писал о костоломной механике коллективизации и массовых репрессий, ему было невыносимо видеть, как, по его выражению, «расклевывают семьдесят лет жизни многих поколений». «Теперь я вроде бы попадаю в консерваторы, — дивился он. — Зато остальные, надо полагать, молодцы и прогрессисты...» Действительно, он наблюдал удивительные метаморфозы, когда в смирнехонько пересидевших эпоху застоя (порой на весьма высоких постах) вселился пылкий ррреволюционный дух: «несутся, размахивая сабельками, те же самые, что были на плаву и прежде... Только вчера они строили социализм, теперь принялись строить капитализм».
Оставаясь приверженцем своей давней мысли о «многомерности» жизни, ее «ослушной пестроте», Дедков настаивал на том, что чохом осуждаемая нынче история революции и страны «состояла... из судеб миллионов людей, из их коротких земных сроков, из долгих лет труда и злоключений, из бесконечных усилий обрести достойное существование».
«Кто это, помыслив себя божьим судом и карающей десницей, честит всех подряд — поколение за поколением: изолгались, исподличались, израболепствовались!.. — говорилось в его предисловии к «новомирскому» дневнику Алексея Кондратовича. — И вдомек ли бесстрашным обличителям, что, обличительствуя, славят они тем самым беспредельную силу тоталитаризма, явно завышая его унифицирующие возможности и принижая одновременно человеческое са- мостояние и ослушность?»
Как и подобает настоящему интеллигенту, Игорь Александрович был скромным человеком, писавшим незадолго до кончины: «И хотя пели: «И вся-то наша жизнь есть борьба», я оставлю это слово в покое: до «борьбы» я никогда не дотягивал, надо было иметь другой характер, но слова «противостояние» и «сопротивление» с прибавкой «духовное», «нравственное», я осмеливаюсь применить, чтобы как- то определить линию поведения и свою и своих дорогих друзей и товарищей, которых я узнал в Костроме» (как это опять-таки присуще Дедкову — нежелание выделяться, приковывать внимание исключительно к собственной персоне!).
Как видим, это «противостояние» осталось свойственно ему до самого конца.
История отечественной культуры знает немало дневников, ставших подлинными памятниками времени при всей разительной разнице их создателей — от хладнокровных и осмотрительных «показаний» чистейшего свидетеля событий А.В. Никитенко до уже упомянутого А.И. Кондратовича, который, равно как и его товарищ по редакции Владимир Лакшин, делал свои заметки буквально в горячке боя, где и сам сражался.
Записи Игоря Дедкова не просто по праву «прирастают» к названным свидетельствам, но, думается, займут среди них свое особое место.
Из далеко не прекрасного костромского «далека» многое здесь увидено не только страстным участником литературной, да и общественной, именно борьбы (тут уж позволительно не согласиться с автором!), но и замечательно чутким и вдумчивым наблюдателем всей народной жизни, обступившей его в пресловутой провинции и своим «упрямым копошением» (его выражение) окончательно его деформировавшей.
И, быть может; лучшим эпиграфом к дедковскому дневнику могли бы стать слова, сказанные Игорем Александровичем еще в первой «новомирской» его статье:
«...Как неизбежно и существенно меняется самый характер и направленность взгляда, когда жизнь, в которую ты входишь и к которой идешь со своими нуждами и заботами, вдруг приоткрывается тебе в ее собственных заботах и нуждах, когда она хотя бы отчасти обнаруживает пред тобой свою внутреннюю многомерность».
НА ЗАКАТЕ...
Тихого голоса звуки любимые...
Тургенев
Если вы думаете, что с переходом журнала «Знание — сила» во Всесоюзное общество «Знание» наступили тишь да гладь, Божья благодать, то глубоко заблуждаетесь. Не те были времена!
Начать с того, что один из сотрудников, как принято было выражаться, не сработавшийся с Ниной, накляузничал новому, уже от «Знания», куратору журнала Ю.К. Фишевскому, будто в редакции неблагополучно с пресловутым «пятым пунктом», сиречь с национальным составом, и что повинен в этом главный редактор. Фишевский, как потом оказалось, был вовсе неплохим человеком, но то ли и сам недолюбливал евреев, то ли сообразовался с «духом времени». Во всяком случае, стал относиться к Нине не без опаски.
Было и помимо Фишевского кому сторожко наблюдать за журналом. Главным образом — со Старой площади, из ЦК КПСС.
Всяких можно было оттуда опасаться неожиданностей. Ничего не стоило, например, цековским блюстителям позвонить в пятницу, дабы Нина явилась по начальству в понедельник. Зачем — не говорилось. И без того очень нервная, она потом все двое суток места себе не находила, пересматривая последние номера журнала и гадая о причинах вызова.
Бывало, дело шло всего лишь о каком-нибудь очередном совещании-инструктаже редакторов. Однако, случалось, что-то и впрямь вызывало «высочайшее» неудовольствие. И чего только не вменялось редакции в вину!
Поместили на обложку апрельского номера фотографию слона — нахлобучка: апрель — месяц рождения Ленина, а вы...
Или вот ленинская ссылка в Шушенское выглядит у побывавшего там очеркиста не только не страшным наказанием, а чуть ли не идиллией: на охоту ходил, на коньках катался да еще песенку какую-то пел на слова — сказать страшно! — Цедербаума (ох, опять эти...), то есть Мартова! будущего лидера меньшевиков! Ну, и что, если они в ту пору еще не разошлись по разные стороны баррикад и даже дружили?! Все равно — грубейшая политическая ошибка!
В одной статье о народовольцах усмотрели чуть ли не инструкцию для современных террористов. Интереснейшая серия статей о России давно прошедших веков стала поводом для нравоучения: дескать, подлинная история нашей страны начинается с семнадцатого года!
«Мне граф Орлов мораль читал», — вспоминал некогда Некрасов о своих собеседованиях с шефом жандармов. Нину, слава Богу, отчитывали всего лишь инструктора отделов культуры и пропаганды или — бери выше! — сам Севрук, уже чином поболее, «прославившийся» своими яростными нападками на «новомирскую» прозу Василя Быкова о войне. Как раз он-то и требовал вести «летоисчисление» с Октября семнадцатого.
Поразительны были «ножницы» в оценках — вечные претензии и придирки «сверху» и популярность у читателей, выражавшаяся в постоянном росте подписки. Начальство расценило читательские пожелания по-своему и распорядилось... сократить тираж ни мало, ни много на двести тысяч экземпляров, предпочтя ради «идейных» соображений поступиться прибылью.