Что было – то было. На бомбардировщике сквозь зенитный огонь — страница 56 из 80

Мой полк был крепок, летал уверенно, хорошо бомбил и метко поражал воздушные цели. При общей в авиации высокой аварийности нас эти несчастья обходили стороной.

Но, боже, как бедно и тяжко мы жили! В периоды распутицы, коих хватало сверх всякой меры, аэродром замирал. Наш чернозем раскисал, расползались дороги, городок намертво изолировался от внешнего мира. Жива была только восьмикилометровая, для нужд сахарного завода, железнодорожная ветка, по которой, если идти пешком по шпалам, можно добраться до ближайшей станции. В непогоду, когда ни проехать, ни подняться на самолете, я не раз пересчитывал те шпалы туда и обратно, то торопясь в штаб дивизии на очередное совещание, которые сверх меры любил проводить Василий Гаврилович, то возвращаясь в полк. Наши дома и казармы освещались свечами и керосиновыми лампами. Несчастный дизелек лишь иногда по вечерам давал свет в служебные помещения. Мне все не удавалось ни найти приличный генератор, ни добыть вдоволь топлива, ни разжиться стройматериалами, чтоб хоть как-то поправить быт гарнизона.

Признаться, хозяйственником я был никудышным, а профессионалы, как на подбор, ленивы и бездарны. Ничем себя не проявив, они норовили с порога поскорее удрать из этого проклятого гарнизона на легкие хлеба столоначальников в высоких тыловых управлениях.

Всякого рода мои заявки и рапорты с просьбой хоть чем-то помочь, безвестно тонули в старших штабах. На личных докладах в окружных кабинетах генеральские чины снисходительно похлопывали меня по плечу, безбожно врали, выдавая пустые обещания и чуть ли не выталкивали за порог, стараясь поскорее избавиться от моей назойливости. Начальство постарше вообще избегало появляться в нашем гарнизоне, чувствуя свою беспомощность перед горой житейских проблем. Да и дорог боялись. Собравшись к нам, никто не мог рассчитывать на скорое возвращение к себе. Обыкновенного воспаления аппендикса было вполне достаточно, чтобы «безвозмездно» отдать богу душу. Однажды под такой угрозой оказался наш радист. Госпитальные хирурги – только в Киеве и в Виннице, а на нашем аэродроме при посадке даже на «По-2» можно было легко стать на нос, а то и перевернуться на спину. Наконец договорились с пилотом: он будет садиться посреди строя между шеренгами солдат и офицеров с двух сторон, чтобы при уменьшении скорости пробега можно было ухватить самолет руками и удержать его от подъема хвоста. Так и произошло. Только было собрался «По-2», зарываясь колесами в грязь, приподнять хвост, как на стабилизаторе повисли дюжие ребята и приложили его к земле. Радист был спасен. Но хирурги улетели от нас не скоро, пока не подсох на аэродроме небольшой пятачок.

Страшно бедствовали семьи, особенно те, что снимали углы и комнаты в деревенских хатах. Военторговские магазины пустовали, а обрушившаяся на народ послевоенная дороговизна могла доконать хоть кого. Но жизнь еще на чем-то держалась. В клубе, разместившемся в обыкновенной трехкомнатной квартире со снесенными внутренними стенами, длинными вечерами женский хор репетировал «Ой, туманы мои, растуманы», да замполит Халаимов со своими пропагандистами читал доклады о классовой борьбе, империалистической угрозе и руководящей роли партии.

Был, правда, в селе еще один «очаг культуры» – клуб сахарного завода, но туда «на кино» со всей округи собирались пьяные орды, и трезвой душе места там не находилось.

Люди вместе с тем понимали, что первый послевоенный год не мог предложить им ничего иного, и свои страдания переносили безропотно, не унывая, со светлой верой в перемены к лучшему. Ведь победили, как же может быть иначе?!

Летом жизнь упрощалась, становилась оживленнее – дольше светило солнце, отогревались промерзшие стены. Затевались футбольные игры, по вечерам на свежем воздухе крутили новые фильмы, иногда выбирались на речку.

В этой унылой беспросветности полеты были, кажется, единственным неподдельным утешением. Когда подсыхал аэродром, покрывался травкой или схватывался морозцем со снежным покровом, летать было приятно, а житейские невзгоды на время отступали, и мы снова чувствовали себя совсем не лишними на этом свете.

С некоторых пор все чаще стал побуркивать Василий Гаврилович:

– Командир полка – холостяк? Неприлично!

Я отмалчивался, не особенно задумываясь над этой проблемой и даже несколько побаиваясь утраты личной свободы.

Но к тому времени, когда стал ворчать Василий Гаврилович, я осторожно ухаживал за Наташей – киевлянкой, студенткой пединститута, с которой меня познакомили близкие мне люди. Жила она вдвоем с матерью, учительницей-математичкой, в великой бедности. Отца, крупного агронома, преследуемого НКВД и доведенного на допросах до состояния крайней депрессии, прямо в больнице во время киевской оккупации расстреляли немцы.

Виделся с Наташей редко, но в летнее время иногда по воскресеньям прилетал в Киев на «По-2» и, пройдя рядом с ее балконом, куда она выскакивала, помахивая руками, садился на аэродром Жуляны, привязывал машину к штопорам и отправлялся в город. Не было для Наташи, да и для меня, большего наслаждения, чем театры. Туда мы к вечеру и торопились. Ночевал в гостинице, а на рассветной зорьке в понедельник запускал свой «По-2» и летел в полк. В сорок седьмом мы поженились. Как оказалось, без ошибок и на всю жизнь.

Когда ночью с дороги впервые вдвоем мы вошли в мою квартиру, было от чего остолбенеть: на всех стенах горели ярко-красные, в знаменах, плакаты с броскими призывами: «Все на выборы!», «Все на выборы!» А перед нами стоял весь сияющий солдат-ординарец (после войны была такая должность при командире полка) Иван Тарасов. Догадываясь о возможном моем приезде не в одиночку, он решил к такому знаменательному событию хоть как-то облагородить квартиру, в которой были совершенно голые стены и самая простая солдатская обстановка – стол, кровать, шкаф, книжные полки. После недавних выборов в местные советы в клубе завалялись неизрасходованные призывные плакаты, которыми Иван счастливо и воспользовался. Я не хотел его огорчать и «оформление» снял не сразу.

В конце следующего дня Наташа попросила пройтись со мною по городку. Не имея понятия, что такое гарнизон, она не замечала того, что прекрасно предвидел и видел я: со всех окон на нас были нацелены расплюснутые в стеклах дамские носы. Все должны были знать и оценить на свой вкус, что за жену привез себе командир.


Бед в полку было немало. В таких жутковатых условиях бытия пошатывалась дисциплина, а если учесть, что в те годы для солдат и сержантов была установлена 8-летняя без отпусков продолжительность срочной службы, можно было не удивляться ни срывам, ни провалам в армейской жизни. Переживали солдаты еще и от того, что, оборвав в военные годы учебу в школе – кто на восьмом, а кто и на девятом или десятом классе, – сейчас стояли перед мрачной перспективой навсегда остаться без аттестатов зрелости. Тут и пришла мысль, что для них хорошо бы открыть вечернюю школу и дать возможность окончить ее, пока идет срочная служба. Хотя армейским законам это противоречило, я решился. Местные наробразовцы пошли навстречу, и школа заработала. Как счастливы были солдаты на выпускных вечерах при вручении им аттестатов! Очень многие после демобилизации сразу поступили в институты.

Но это была только часть солдатского состава. Другая, более крупная, состояла из людей малограмотных, не искавших толку ни в науке, ни в других полезных занятиях, и помочь им было нечем.


На третьем году моего полкового командирства я был вызван на заседание Военного совета воздушной армии. Ничто не предвещало бури, но в ходе рассмотрения вопроса о состоянии дисциплины мой полк ухватили крепко. И было за что. Солдатские «номера», да случалось и в офицерском исполнении, одухотворенные деревенским самогоном, впечатляли. Разговор шел хоть и бурный, но деловой, с пониманием обстановки и желанием (за резкостью суждений я это чувствовал) поддержать меня, даже в чем-то помочь. Все шло к этому.

И тут выпорхнул Бойко, все еще начальник политотдела дивизии – человек невежественный и бездеятельный, но с амбициями. Только накануне Военного совета, пригласив себе в компаньоны начальника политотдела армии Точилова, навестил он наш полк и с первых минут был страшно раздосадован дорожной слякотью, окропившей его зеркально сверкавшие сапожки. Высокие вояжеры – ни тот, ни другой, как дали мне понять, – в моем обществе не нуждались, поскольку имели намерение «поработать с политсоставом, не отвлекая от дел командира». Ну, что ж, там все в порядке: планы партийно-политической работы имеются и аккуратно выполняются, политико-моральное состояние личного состава, коль правильно понимают политику партии, здоровое… Но, как оказалось, это была, так сказать, «тайная вечеря», где главным предметом обсуждения были не планы, а моя фигура. С тем, обойдясь без ночевки, политотдельские начальники и убыли. И вот теперь Бойко крушил меня со всей возможной яростью, не оставляя надежды уйти отсюда целым. Он уже давно ко мне прицеливался и, наконец, решил бабахнуть – авось сразит!

Я потихоньку взвинчивался и вдруг, слетев с тормозов, помчал прямо на этого черного таракана (он был смугл, черноволос и усат), напомнив ему, что он и в полку-то был всего однажды, обозначив себя пустыми разговорами и торопливым исчезновением без малейшей попытки хотя бы заглянуть внутрь наших бед и невзгод, а судит по наговорам и донесениям.

Политотдел – штука серьезная: одного затронешь – поднимаются все. Как градом камней, забросали меня обвинениями в смертных грехах армейские «инженеры человеческих душ», даже те, кто ни разу не был в нашем полку, для кого он был незнаком и безразличен.

Командиры помалкивали. Командующий генерал Аладинский мрачнел. Больше всего на свете он боялся собственного мнения, тем более пасовал перед политотдельским. А те с чувством задетой корпоративной чести требовали «сатисфакции» – снять с должности.

В общем, они были правы. Обстоятельства, сложившиеся в полку, оказались сильнее меня. Пересилить я их не смог, и, значит, нечего искать спасения. На строгость взыскания не жалуются, сказано в Уставе. За должность я не держался. Дорожил летной работой, без которой, надеялся, не останусь. Но было страшно досадно, что этот губительный огонь был открыт из засады, откуда я его не ждал, хотя сам же и вызвал на себя.