Зная вашу возвышенную душу, мог ли я избрать более верный способ отвратить вас от себя, чем тот, в котором вы меня обвиняете? Я так боюсь вызвать ваше неудовольствие, что тот миг, когда я вечером 3-го увидел вас впервые, тот миг, который должен был бы стать блаженнейшим в моей жизни, стал, напротив, одним из самых тревожных из-за боязни не угодить вам.
Флоренция, 11 июня 1819 года
Сударыня,
С тех пор, как я оставил вас вчера вечером, я чувствую непреодолимую потребность умолять вас о прощении за бестактность и неделикатность, до которых на последнюю неделю довела меня губительная страсть. Раскаяние мое искренне; раз уж я не угодил вам, то лучше бы мне совсем не приезжать в Вольтерру. Я выразил бы вам свое глубокое сожаление еще вчера, когда вы соблаговолили принять меня; но позвольте мне сказать это вам, вы не приучили меня к снисходительности, совсем напротив. И вот я боялся, чтобы вы не сочли, будто, прося у вас прощения за свои безумства, я говорю вам о любви и нарушаю данную вам клятву.
Но я изменил бы той совершенной правдивости, которая в бездне, куда я ввергнут, остается моим единственным правилом поведения, если бы сказал, что понимаю, в чем заключается моя неделикатность. Боюсь, что в этом признании вы усмотрите грубость неспособной понять вас души. Вы почувствовали эту неделикатность, значит, для вас она существовала.
Не думайте, сударыня, что я сразу решил приехать в Вольтерру. Право, с вами я не так смел; каждый раз, как, исполненный нежности, я лечу к вам, я уверен, что ваша обидная суровость вернет меня с небес на землю. Увидев на карте, что Ливорно совсем близко от Вольтерры, я навел справки, и мне сказали, что из Пизы можно видеть стены этого счастливого города, в котором находитесь вы. На пароходе я думал, что, переменив платье и надев зеленые очки, я смогу провести три дня в Вольтерре, выходя только ночью, так, чтобы вы меня не узнали. Я приехал 3-го, и первый человек, кого я увидел в Вольтерре, были вы, сударыня; был час пополудни; вы, наверное, вышли из коллежа и направлялись обедать; вы меня не узнали. Вечером, в четверть девятого, когда стало совсем темно, я снял очки, чтобы не показаться чудаком Шнейдеру. В тот момент, когда я снимал их, прошли вы, и мой план, так удачно осуществлявшийся до тех пор, провалился.
Я тут же подумал: если я подойду к г-же Дембовской, она скажет мне что-нибудь суровое, а в тот момент я слишком любил вас и суровые слова убили бы меня; если я подойду к ней, как миланский знакомый, все в этом маленьком городке скажут, что я ее любовник. Значит, я гораздо лучше докажу ей свое уважение, если останусь неузнанным. Все эти размышления промелькнули у меня в один миг; в пятницу, 4-го, я весь день действовал согласно им.
Ночью с 4-го на 5-е я думал о том, что я самый старинный из друзей г-жи Дембовской. Эта мысль переполнила меня гордостью. Может быть, она захочет сказать мне что-нибудь о своих детях, о своем путешествии, о множестве вещей, не имеющих отношения к моей любви. Я напишу ей два таких письма, что она, если захочет, сможет объяснить мой приезд своим здешним друзьям и принять меня. Если же она не захочет, она ответит мне «Нет», и на этом все будет кончено. Так как, запечатывая любое свое письмо, я всегда думаю о том, что оно может быть перехвачено, так как я знаю низкие души и зависть, владеющую ими, я отказался от мысли присоединить свою записку к двум официальным письмам, чтобы в случае, если ваш хозяин по ошибке распечатает их, он не увидел бы там ничего предосудительного.
Признаюсь, сударыня, быть может рискуя не угодить вам своим признанием, до сих пор я не вижу, в чем проявилась моя неделикатность.
Вы написали мне очень сурово; а главное, вы подумали, что я хочу явиться к вам против вашей воли, — такие вещи совсем не в моем характере. Я пошел раздумывать обо всем этом за ворота Сельча; выходя из ворот, я случайно не пошел направо; я увидел, что нужно спуститься и снова подняться, я хотел быть совершенно спокойным и всецело отдаться своим мыслям. Так я дошел до Луга, куда потом пришли и вы. Я оперся на парапет и два часа смотрел на это море, принесшее меня к вам, в котором мне лучше было бы закончить свои дни.
Заметьте, сударыня, я и понятия не имел, что этот Луг — обычное место ваших прогулок. Кто мог сказать мне об этом?.. Я могу сказать, что то было одно из самых счастливых мгновений в моей жизни, но оно целиком ускользнуло из моего сознания. Такова печальная судьба нежных душ: горести они помнят в мельчайших подробностях, а минуты счастья повергают их в такое смятение, что потом они не могут ничего припомнить.
…Совершенно очевидно, что какой-нибудь прозаический человек не появился бы в Вольтерре: во-первых, потому, что денег он там не заработал бы; во-вторых, потому, что там плохие гостиницы. Но так как я имею несчастье любить по-настоящему и так как вы узнали меня в четверг 3 июня, что мне было делать?.. Я отнюдь не претендую на то, чтобы получить от вас подробный ответ на этот мой дневник; но, быть может, ваша благородная и чистая душа будет хоть немного справедлива ко мне, и какими бы ни были те отношения, которые судьба сохранит между нами, вы не откажетесь признать, что уважение к тому, кого любишь с нежностью, — великое благо.
Гренобль, 25 августа 1819 года
Я получил ваше письмо три дня тому назад. Увидев снова ваш почерк, я был так глубоко взволнован, что опять не в состоянии был ответить вам подобающим образом. Это прекрасный день среди смрадной пустыни, и как бы вы ни были ко мне суровы, я все-таки обязан вам единственными мгновениями счастья.
…Прощайте, сударыня, будьте счастливы; мне кажется, что для вас это возможно только тогда, когда вы любите. Будьте же счастливы, даже любя другого, а не меня.
Я могу вполне искренне написать вам то, что повторяю беспрерывно:
Когда бы смерть и ад разверзлись предо мной,
Я б из любви к тебе сошел туда живой.
Через десять лет в книге «Прогулки по Риму», тоже посвященной Италии, он написал о чувстве, напоминающем то, что в любви называют ударом молнии, — это чувство охватывает нас перед картиной или статуей, если художнику удалось открыть нашей душе то, чего она давно хотела, сама того не сознавая.
Письмо перед казнью
Как часто перечитываю я твои строки! Я прижимаю их к сердцу, покрываю поцелуями. Я уже не надеялась получить их…
…Друг мой! Твое письмо от 15-го написано в том мужественном тоне, по которому я узнаю твою свободолюбивую душу, занятую грандиозными проектами, возвышенную судьбою, способную на великодушные решения, на обоснованные требования, — по всему этому я снова узнала моего друга и снова пережила все чувства, связывающие меня с ним. Письмо от 17-го очень печально. Какими мрачными мыслями кончается оно! Нет, в самом деле, разве важно знать, будет ли жить после тебя или нет известная женщина! Дело идет о том, чтобы сохранить твою жизнь и направить ее на благо Отечеству, — остальное уже решит время.
Пусть совершится! Мы не можем перестать быть достойными тех чувств, которые мы внушали друг другу. С этим нельзя быть несчастным. Прощай, мой друг, прощай, мой многолюбимый!
Автор этого письма — Мари Ролан — в юности любовь отвергала как чувство, которое не может занять господствующего места в жизни человека. История души Ролан отражает духовную историю столетия, его восхождение от сентиментального пафоса, от «заблуждений сердца и ума»[6] — к великой трагической серьезности.
Ее письма и мемуары рисуют ту историю чувств, без которой непонятна и история идей.
Она в юности любовь отвергала… В девятнадцать лет Мари писала лучшей подруге:
Любовь почти всегда обязана своим могуществом иллюзии, это — волшебное зеркало, представляющее предметы в привлекательном образе. Преувеличенное представление о наслаждении — главный источник жгучести желаний и стремлений так же, как разочарования после первого испытания… Сердце мое вполне свободно… Радуюсь равнодушию моему и спокойствию…
Странное отношение к любви в любвеобильном, «галантном» XVIII веке. (Мари родилась в середине его, в 1754 году.)
Счастлив тот, — пишет она подруге, — кто умеет подчинять и направлять чувства любви, еще более, быть может, счастлив тот, кто никогда не покоряется ее внушениям… В большинстве случаев любовь — источник несчастия.
Рисуется она или искренна?
Сердцу моему при всей его чувствительности не свойственна страстная любовь; волнение, являющееся следствием страсти, слишком противоречит моему непреодолимому стремлению к покою…
Это писала в юности женщина, чья душа потом испытала сильнейшую страсть, чей опыт любви вошел в общечеловеческую сокровищницу чувств.
И она была искренна. Три обстоятельства обусловливали ее странное отношение к любви — два из них имеют отношение к духовно-нравственной атмосфере второй половины XVIII века во Франции, третья — к маленьким событиям ее девической жизни.
«Галантный» век — век любовных писем, маскарадов, интриг, чувствительности стал уставать от игры в любовь; столетие, подобно человеку, утомленному развлечениями, начинало мечтать о великом и серьезном. Утомленность от игры в любовь растворялась в воздухе середины века, часто порождала у нового поколения непринятие любви. Воздействовала на характер Мари и вторая существенная черта тех десятилетий: увлечение умственными интересами, философией (даже Руссо, который обращался к сердцу, на самом деле больше будил ум), жажда деятельности, которая неизменно сопутствует росту разума… Жажда деятельности и углубленное философией чувство нравственного долга.
А небольшие личные обстоятельства, повлиявшие на ее критическое отношение к любви, заключались в том, что была она единственной дочерью богатого коммерсанта и не успела выйти она из отроческих лет, как рук